ЕЛЕНА  ПОПОВА

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

                            ЭТОТ  СЛАДКИЙ  ГОЛОС  СИРЕНЫ

 

 

                                                             РОМАН

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

            17 октября реку переплыло большое стадо коров. День был ясный, безветренный, небо синело ярко, солнце вроде бы и пекло, но не так, чтобы очень. Жарко не было. 17 октября, как ни посмотри, остается 17 октября средней полосы.

            Первой в реку вошла большая черно-белая корова, славившаяся характером строптивым, почти что зверским. За ней, сначала нерешительно, потом все живее, в воду потянулись остальные. Послеобеденная дойка прошла, поэтому коровы были не обременены ничем лишним и справлялись с течением. (Возможно даже пустое вымя помогало им держаться на воде, как пузырь у рыб.) И в этой истории не было бы ничего такого особенного, если бы другой берег, на который вышли коровы, не оказался действительно «другим» берегом, то есть, не принадлежал бы «другой» стране. А так как он был «другим» берегом и принадлежал «другой» стране, то и история выходила другая...

Неизвестно откуда взявшийся пастух стоял по колено в воде и беспомощно щелкал кнутом. По тревоге были подняты пограничные посты той и этой стороны. И «другие» пограничники, на «другом» берегу растерянно бегали между невозмутимыми животными, тогда как те разбрелись по лугу и занимались исконным своим делом, медлительно пережевывали пожухлую осеннюю траву, перерабатывая ее в молоко.

Вначале было решено просто  загнать коров обратно в реку – пусть плывут обратно. Но коровы не повиновались. А когда самый неказистый, маленький, но ревностный пограничник, видимо, решившись отличиться, бросился на черно-белую корову с криками, размахивая табельным оружием и веткой орешника в свободной руке, черно-белая корова злобно замычала, резко и неожиданно выставила вперед невероятно длинные свои рога и чуть не проткнула его насквозь.

Дело принимало какой-то совсем нехороший оборот. Звонили телефоны, надрывались рации и лица многих и многих, как военных, так и штатских с обеих сторон реки бледнели или шли красными пятнами.

Из соседнего городка спешно привезли бывшую укротительницу. После того, как много лет назад медведь частично сожрал ее напарника, она поселилась в городке детства, где и проживала одна, шарахаясь даже от кошек. Не смотря на отчаянное сопротивление и мольбы, укротительницу быстро запихнули в джип и доставили к тому самому злополучному берегу. Всю дорогу старушка тряслась и бубнила какие-то молитвы, так что шоферу джипа, впечатлительному юноше, передалось ее нервозное состояние – машина петляла по проселочной дороге и заваливалась на бок, как пьяная, голова старушки моталась из стороны в сторону и билась о спинку переднего сидения, а пограничники с этой стороны матерились так, что уж лучше не вспоминать.

На  берегу, увидев вполне мирное стадо, да еще и на безопасном расстоянии, старушка-укротительница осмелела, подперла бок рукой и гаркнула неожиданным басом:

-- В реку, сукины дети! В реку!

Реакции не последовало. Возможно потому, что обращение было немного не по адресу.

Тогда из совхоза привезли племенного быка. С цепью, пропущенной через ноздрю, он долго и безутешно вопил и даже пытался изобразить какие-то зазывные телодвижения, при этом чуть не разломав грузовик.

Тем временем смеркалось. Поднимался вязкий, октябрьский туман. Пастух, не сдерживаясь, рыдал в кустах, ожидая тюрьмы.

И только когда подошло время вечерней дойки, черно-белая корова неспешно и с достоинством подошла к берегу, вошла в воду и поплыла, за ней потянулись остальные. Тяжелые, наполненные молоком вымя мешали коровам плыть, так что их довольно снесло течением, и они выбрались на берег совсем у другой фермы, другого колхоза. Но это было уже не важно. Международный конфликт рассосался сам собой. Все были счастливы.

 О старушке-укротительнице вспомнили в последнюю очередь. Она притаилась в тени и дрожала всем телом – не то от пережитого страха, не то от страха перед сгущающейся темнотой, а попросту от страха смерти. Счастливый командир погран.поста велел выдать ей суточный паек, подарок от пограничников, и отвезти домой на все том же джипе. Недалеко отъехали, как джип резко затормозил. На дороге стоял мужчина, одет скорее, как молодой – светлые джинсы, куртка-ветровка, кроссовки… Волосы светлые, коротко стриженные, глаза светлые, белесые, отливают оловом, на щеках трехдневная щетина. В целом, вид бывалый. Так что, если на вскидку так не моложе тридцати пяти, но и не старше пятидесяти. Поди разберись. Все счастливы были на погран.посту, соответственно счастлив и шофер джипа. Почему человека не подвезти?

Между тем, парень, который сел в джип, был в курсе истории с коровами, можно сказать, наблюдал ее с начала и до конца… Начиная с того момента, как черно-белая корова подошла к берегу и вошла в воду. Наблюдал и тот момент, когда она же чуть не посадила на свои длиннющие рога слишком карьеристки настроенного пограничника. Наконец, как плыло стадо уже в потемках, в осеннем тумане, все больше сносимое течением.

По мере приближения к городку веселость и человеколюбие шофера джипа постепенно уменьшались, хотелось поскорее на пост, к своим, где событие должно быть отмечали, так что обоих пассажиров он высадил у первых же окраинных домов. И – поминай, как звали. Тут же исчез.

-- Вам далее куда? – церемонно спросила бывшая укротительница.

-- Да я, в общем-то… -- сказала незнакомец как-то неопределенно. – На вокзал, наверно… Я проездом.

-- Здесь нет вокзала, -- заметила укротительница. – Только автобусная станция.

-- Тогда на автобусную станцию.

-- Это в другом конце города. И ночью там никого нет.

Незнакомец на какой-то момент замялся и тогда укротительница сказала:

-- Раз так, идемте ко мне, -- и широко взмахнула рукой, видимо, решив, что людям, выброшенным в ночи на глухой окраине, надо объединяться.

Утром  незнакомца в доме не оказалось. Вещи были нетронуты, а диванчик, на котором он спал, был мокрый. Не такой мокрый, как если бы на нем спал маленький ребенок, а  мокрый на всем протяжении лежавшего тела. Укротительница сняла с дивана покрытие и сушила его у печки, но что странно – но все не высыхало.

По границе же поползли слухи, что с того берега вместе со стадом коров перебрался человек…

 

Поля лежали пустые, черные и по ним бродили большие черные птицы. А вообще-то эти птицы жили в городе и под осень сбиваясь в стаи, объединяющие все поколения, горланили в верхушках старых деревьев.

Валентин Петрович сидел в просторном кабинете, расположенном довольно высоко над землей, что-то насвистывал, ловко – со слухом был человек, и смотрел на крикливо орущую живую массу, проносящуюся прямо на уровне его окна. Его всегда удивляло, как близко была от него природа, даже теперь, на седьмом этаже.

Иногда залетали мухи, вечером, неизвестно откуда, являлись комары, у книжного стеллажа летала моль, а в самом стеллаже, среди бумаг и книг жили крошечные жучки величиной чуть больше булавочной головки. Они были с крылышками и даже летали, только на совсем маленькие расстояния.

Так размышлял, размышлял и удивлялся Валентин Петрович, насвистывая мелодию простую, но миленькую. Он всегда так делал, насвистывал, когда болела голова, а голова у него в этот день болела. Были неприятности. Вернее, в его ведомстве. Одно от другого он не отделял. В том, что коровы переплыли пограничную реку, не было такого уж особенного ЧП. Смущала разве что дата – 17 октября. Средняя полоса. Поздновато плавать. Главная же пакость крылась в том, что обратно с коровами через реку перебрался н е к т о. Кто? И зачем ему это было надо? Пересечь границу в этом месте и без того не составляло большого труда. Визы были недороги, лазеек тьма. Да километров пять выше из одной деревни в другую через реку вброд ходили к родственникам на свадьбу. Речь шла всего лишь о человеке, а не напичканном товаром бройлере, не о грузовике с оружием. Зачем ему надо было лезть в холодную, осеннюю реку, да еще и вместе с коровами? И еще вопрос – как заманить животных на ту сторону? Или все произошло спонтанно? А здесь уже был какой-то особый секрет, попросту говоря – пакость.

-- Пакость, -- сказал Валентин Петрович и даже сплюнул.

Когда-то он пришел в это ведомство после школы милиции, застенчивым, легко краснеющим молодым парнем и, постепенно, закончив еще ряд школ, через ряд лет, поднялся в этот кабинет, на этот этаж. То есть, очень возвысился. Но когда у него тяжелело на душе, странные параллели приходили в голову, странные чувства томили душу… Черные птицы шумной тучей пролетали мимо его окна, это были те же птицы, которых он видел на пустых осенних полях, офицером отправляясь на войну в одну из южных стран. В шуме их крыльев ему слышалась  у г р о з а.

-- При-ро-да… -- подумал Валентин Петрович и в самом этом слове тоже почувствовал угрозу.

Из пограничного городка привезли бывшую укротительницу. Старая женщина с пергаментной, иссушенной гримом кожей и бордовой помадой на узких губах  тряслась и все не могла унять дрожь.

-- Вы не волнуйтесь, -- сказал ей Валентин Петрович. – Дело простое. Вы же работали с животными.

-- С коровами я не работала, -- еле выговорила несчастная женщина.

-- Животные все равно животные, -- примиряюще заметил Валентин Петрович. – И как ни крути, без Павлова в вашем деле не обойтись. Лампочка загорелась, собака залаяла.

-- Я не работала с собаками, -- сказала укротительница.

-- А! Не все ли равно! Я не об этом! Неужели вы не понимаете, о чем я? – Валентин Петрович не удержался и повысил голос. Он мог быть и хам, и мужлан. Несчастная укротительница еще больше затряслась, но разъяренный Валентин Петрович уже не мог остановиться. – Напрягите, черт возьми, ваши мозги! Где у вас мозги? По-думайте! Что могло заставить коров переплыть реку?

-- Я не работала с кровами, --тупо повторяла старая укротительница. – Я не работала с коровами…

Конечно, все ее тело сотрясалось от ужаса, от страха смерти, но ненависть к этому человеку, к этому хаму, напомнившему ей медведя, когда-то задравшего ее напарника, была так сильна, что когда он спросил про человека поздним вечером подсевшего в джип, она, прежде такая законопослушная, сказала:

 -- Не знаю… не видела… не знакома… не разглядела… не заметила…

 

Цыплаков брился два раза в день. Если он пропускал хоть раз, жесткая щетина покрывала его лицо мгновенно и обильно, и все тут же начинали говорить, что он опустился. А он не хотел, чтобы говорили, что он опустился. Его бы воля, вообще отпустил бы бороду до пояса. Как русский купец или еврейский раввин. Не хотите, не смотрите. И горлу тепло. Цыплаков бреется, уединяясь в ванной, единственное место, где он может хоть не надолго укрыться.  И это еще один убедительный довод в пользу бритья. Но и там жена настигает его, обрушивая всевозможные неприятности. Петька, старший, подрался в школе, опять барахлит машина, одна машина на двоих, что она хочет – техника любит одни руки, отказал миксер, не отжимает стиральная машина, вроде хорошей фирмы, но не отжимает сволочь и все. Как будто Цыплаков ей отжим. Короче, она найдет! Гибни, гибни все живое!

Цыплакову нравится секретарша шефа. Цыплаков мужик простой и, когда думает о секретарше шефа, в голову приходят сравнения простые и даже пошлые. Ножки, как у газели, глазки, как алмазки. Не женщина, а сплошное рубаи. С другой стороны, разве Хаям пошляк? У ведь у него тоже что-то там про газель. Не пошляк, не пошляк Цыплаков. Цыплаков – возвышенный. Цыплакову нравится соседка по даче. Немного полновата, но миловидна, а главное – спокойна… Спокойна! Чудо-то какое – спокойная женщина! Короче, спокойна, как море в ясную погоду. Да и вообще… -- думает Цыплаков, глядя в зеркало на вспененное пятно, из которого постепенно появляется не Афродита, а его собственное, грубо рубленное лицо, -- да и вообще, -- думает Цыплаков и стучит что-то  болезненно и колко в его душе. – Не додали! Не додали! В мире так много прекрасных! И по телевизору, по вечерам, это же издевательство какое-то… Счастье жизни! И проходит мимо… Может, у меня кризис среднего возраста? – думает Цыплаков. – Ну, кризис, так кризис. Значит, кризис…

В дверь постучала жена:

--Ты скоро?

-- Сейчас…-- сказал Цыплаков и вздохнул.

Жена уже стояла на пороге ванной и мусолила сигарету.

-- Ты знаешь, что у нас барахлит машина?

-- Знаю, -- отозвался Цыплаков.

-- Откуда? – удивилась жена.

Цыплаков уже неделю на машине не ездил.

-- Интуиция, -- отозвался Цыплаков и скосил глаза –жена, как жена. Считалась интересной, кто-то считал красавицей. Глаза припухли, углы губ опущены, на ногах старые шлепанцы Цыплакова.

-- Надо зайти в школу, Петька подрался.

-- Знаю.

-- Кто-то сказал?

-- Из того же источника.

-- Между прочим, стиральная машина не отжимает.

-- Отжимает, но плохо. Плохо, но отжимает.

Жена помолчала, погасила сигарету в крошечную пепельницу-горшочек, которую принесла с собой, тоже скосила глаза – муж. Плечи округлились, грудь, как у бабы, живот, как у беременной бабы, а тудаже…

--Ты скоро?

-- Скоро, -- отозвался Цыплаков и подумал с отчаянием – ну, давай! Выкладывай! Вываливай! Что! Где! С кем! Гибни все живое!

-- Горовой приезжает, --сказала жена.

-- А, -- расслабился Цыплаков.

-- Где я его размещу? Там – дети, там – наша спальня. Гостиная для других целей. Я ее только в порядок привела. Он неряха.

-- Откуда ты знаешь?

-- Он у нас три дня жил. Везде разбрасывал свои носки.

-- Так это когда ж было!

-- На той квартире. Сразу после института.

-- Вспомнила!

-- А что? Еще и денег одолжил.

-- Три советских рубля!

-- Три советских рубля – тоже деньги. Мы тут переговорили… У Виноградовых свои проблемы, Носики делают ремонт, Тибайдуллин это Тибайдуллин…

-- Пусть отдувается Тибайдуллин, -- Цыплаков удовлетворенно осмотрел свою гладкую физиономию. – Говорят, он здорово поднялся.

-- Как это поднялся? Кто говорил?

-- В смысле, разбогател. Да еще в прошлом году кто-то говорил.

-- Как это разбогател? – жена занервничала, достала вторую сигарету, щелкнула крышкой пепельницы-горшочка.

-- Ну разбогател и разбогател. Акции  куда-то вложил. Да я слушал в пол уха.

-- Как это в пол уха? Что надо слушать, так он в пол уха! А что не надо, так в два!

-- Что ты от меня хочешь?

-- Он нам деньги должен, -- сказала жена.      

--  Три советских руля.

-- Проценты набежали.

-- Ты это серьезно или бредишь? – спросил Цыплаков скорее добродушно.

-- Ну, бредишь, в основном, ты, -- и жена с грохотом захлопнула дверь в ванну.

Пока Цыплаков заканчивал свой туалет, жена говорила по телефону. До Цыплакова доносились особенно высокие ноты ее голоса. Он надел халат, прошел на кухню и сделал себе растворимый кофе. Так и пил, стоя.

-- Пронюхали! –сказала жена ядовито и торжественно, появляясь в кухне. – Все пронюхали! У Виноградовых еще вчера была теща с племянником, а теперь – ни тещи, ни племянника! Носик почему-то прервал ремонт! Я им говорю – он у нас уже жил когда-то, он у нас привык!

-- Жил-жил, час с копейками, двадцать лет назад, -- пробормотал Цыплаков, стоя босиком на холодном кафеле кухни.    

 

В то время, как супруги Цыплаковы привычно переругивались, человек, которого называли Горовым… (Да был ли это Горовой? Об этом потом долго ходили слухи… Был ли это Горовой, явившийся через двадцать лет, или просто человек, похожий на Горового? Ведь и Горового-то не так уж хорошо помнили. А когда он уже исчез, Цыплакова перевернула семейные архивы и все их знакомые тоже перевернули свои архивы, но ни одной фотографии молодого Горового так и не нашли.) … Итак, человек, которого называли Горовым сидел в большой квартире Тибайдуллина и вел с Костей Тибайдуллиным доверительную беседу.

Отец Кости был в прошлом боевым генералом, да и потом не последним человеком в одном из правительств, которых много сменилось за последнюю четверть прошедшего века. Другое дело, что его имя давно затерялось в списках бывших чиновников, как затерялась его могила на Центральном, уже закрытом для захоронений кладбище. Осталась только эта квартира – с комнатами, расположенными старомодно, анфиладой, с роскошным видом из окон, но запущенная ужасно, с отстающими обоями, потеками на стенах, с гнусным, неистребимым запахом старого, разбитого унитаза. У семьи было много планов, как улучшить жизнь, но с квартирой Костя Тибайдуллин не хотел расставаться ни за что на свете. Даже не из-за отца, которого уже помнил довольно расплывчато, скорее из-за положения, которое когда-то занимал отец, из-за какой-то легенды. Был Костя неказист, невысок ростом, нос имел чуть приплюснутый, глаза небольшие, круглые. Впрочем, было в его лице что-то простодушное, детское, какое-то свое обаяние, это спасало. А так, он и юношей был неказистым, но женился рано и на очень симпатичной девушке. Видимо, сыграло роль все – и квартира, и папа, и ее тогдашняя провинциальная неустроенность. Но человеком жена оказалась порядочным, воспитана старомодно, Косте Тибайдуллину была хорошей женой и никогда не изменяла. Нина ее звали.

 Нина бесшумно передвигалась по кухне, чем-то позвякивала, постукивала, варила кофе в эмалированной кастрюльке. По-девичьи стройная до сих пор, только черты лица в обрамлении по-прежнему миловидного овала стали резче, острее и напряженней. Старшая дочь была замужем, но с ними не жила. Младшая была в отъезде, в Италии, в гостях у парня, с которым познакомилась в Интернете.

Костя сидел на кухонном табурете, положив ногу на ногу, втянув голову в плечи, сгруппировавшись, в выцветшей майке и старых брюках, какой-то особенно в этот момент неказистый, и внимательно смотрел на Горового – не потому что сомневался, Горовой это или не Горовой, просто хотел понять, что от него хотят. От него давно уже никто ничего не хотел и это его устраивало. Он работал на государственной службе, на небольшой должности, получал небольшие деньги, почти полностью уходившие на оплату квартиры, а за небольшие деньги немного и спрашивают. Каким был Горовой когда-то, Тибайдуллин плохо помнил. Так, смутный образ. Теперь же перед ним был сухощавый, светловолосый, светлоглазый мужчина, -- не моложе тридцати пяти, но и не старше пятидесяти, в светлых, еще летних джинсах, легкой, летней куртке и довольно потрепанных кроссовках, впрочем, хорошей фирмы. В его глазах не было и тени беспокойства, напряжениях, вообще какой-то затаенной мысли. Он смотрел на Тибайдуллина открыто и прямо, пил не лучшего качества кофе, сваренный в эмалированной кастрюльке, прямо как в походе или строй.отряде, не выражая при этом никаких отрицательных чувств. «Как живешь? – Горовой тоже не спрашивал. И это Тибайдуллину нравилось. Он терпеть не мог такие вопросы. Говорили ни о чем и обо всем сразу. Потом Тибайдуллин даже не мог вспомнить, о чем же они говорили. Вспомнил только, что говорить с Горовым ему было почему-то интересно. Наконец, Горовой подошел к главному, к цели своего визита, и предложил Тибайдуллину сдать одну из комнат.

Кроме вопроса «Как живешь?», Тибайдуллин терпеть не мог еще две вещи – давать в долг деньги (конечно, очень маленькие) и кого-либо у себя поселять, включая родню. На этой почве у него была просто какая-то фобия. Как только Горовой об этом заговорил, его даже немного перекосило. Но Горовой сразу все понял, полез в карман и вынул… вынул оттуда деньги и в таком количестве, что Тибайдуллин, глядя на них как-то ослаб, обмяк, в голове закружилось…

Вечером позвонила жена Цыплакова.

-- Слушай, -- сказала.-- Горовой тебе не звонил?

-- Звонил, -- сказал Тибайдуллин.

-- Если еще позвонит, скажи, что мы его ждем. Он же у нас уже останавливался. Он у нас привык.

-- Он у меня остановился, -- сказал Тибайдуллин.

-- У тебя? –изумилась жена Цыплакова.

-- У меня, -- повторил Тибайдуллин с вызовом.

 

Горовой поместился в небольшой комнатке в конце анфилады с выходом на кухню. Считалась, что эта комната то ли для денщика, то ли для горничной. Когда-то старшая дочь увлекалась фотографией и сделала там лабораторию, небольшое окно завесили одеялом. С тех пор прошло много лет, но окно так и не открыли, а в комнатку эту сносили всякий хлам. Оставив задаток, Горовой сказал, что вернется к вечеру, и куда-то ушел. А Тибайдуллин не спеша очистил помещение, оставив там только старый диван и два продавленных стула.

Какое-то время все было просто замечательно, Горового не было ни слышно,  ни видно, он уходил утром и возвращался за полночь. Но скоро все изменилось. Сначала Горовой оказался в соседней комнате, потом, почти без перерыва, занял самую большую.

Как это собственно произошло, Тибайдуллин так и не понял, но последовательность каждой такой метаморфозы можно было отследить. Горовой окликал Тибайдуллина и… пристально глядя в глаза, вытаскивал из кармана деньги. На какой-то момент дыхание Тибайдуллина перехватывало, сердце замирало… Рука Горового приближалась и Тибайдуллину казалось, что от нее идет какое-то мистическое сияние. Распахивалась щедрая горсть, на ладони лежали деньги -- похрустывающие, новенькие, манящие…И рука Тибайдуллина, существующая в этот момент как бы сама по себе, тянулась и брала.

Уже через несколько дней в комнату Горового перекочевал телефон. Телефон был старый, на длинном шнуре, таком длинном, что его можно было беспрепятственно таскать за собой по всей квартире и даже в ванну. Теперь, чтобы поговорить с дочерью, Тибайдуллину приходилось бежать на улицу к телефону-автомату.

Тем же путем в комнату Горового стали перебираться лучшие вещи – пуховое одеяло и подушки из Германии, чуть тронутая молью, но все еще внушительная тигровая шкура, серебряные рюмки с серебряным графином на серебряном подносе бабушки Тибайдуллина. Как-то Горовой протянул Тибайдуллину совсем уже внушительные деньги. Тяжелая волна предчувствия прошла по его телу, предчувствия  до дрожи, спина взмокла и похолодела, но его рука, существующая как бы сама по себе, потянулась и взяла деньги. Ночью, в супружеской постели он не нашел жену. Тогда Тибайдуллин заплакал и плакал долго, отчаянно, заткнув рот кулаком. Так и заснул с кулаком во рту. Утром, пошатываясь от еще не изжитых страданий, он пошел на кухню, где жену и обнаружил. Она была в новом, хорошеньком халатике, из-под которой выглядывала прозрачная, незнакомая Тибайдуллину ночная рубашка. Лицо жены Тибайдуллина помолодело и он тут же узнал в ней девушку, которую повстречал двадцать три года назад. Самозабвенно колдавала жена Тибайдуллина над плитой, наполняя кухню непривычно изысканными ароматами. Тибайдуллин, забыв обо всем, жадно вдыхал упоительный запах, а когда все это пронеслось мимо на серебряном подносе его бабушки, и вместе с подносом, шелестя новым халатом, надетым на прозрачную ночную рубашку, упорхнула и его жена, Тибайдуллин опять заплакал… Он засунул руку в карман, где лежали взятые вчера деньги, но не скомкал их, не порвал, не бросил на пол, не принялся топтать ногами… а пересчитал и положил обратно.

 

Обитал теперь Тибайдуллин в небольшой комнатке за кухней, предназначенной не то для денщика, не то для горничной. Спал на продавленном диване. Первое время еще соблюдал, как положено, элементарные правила гигиены – регулярно принимал душ, брился, менял постельное белье. Но постепенно, незаметно как-то, стал опускаться. (На службу давно уже не ходил, деньги-то шли  несравнимые.) Короче, опускаться стал. Спал, не раздеваясь, зарос и походил теперь на Робинзона Крузе, каким тот был изображен на картинке любимой им в детстве книжки. Просыпался рано, часа в четыре, тихо, крадучись, мягко пружиня в домашних тапках, шел на кухню. В углу ее появился новый гигантский холодильник, всегда забитый едой. Но что-то, наверно воспитание, мешало ему бесцеремонно вскрывать  вакуумные упаковки с ветчиной или сыром. С краю на столе, на тарелке под крышкой он находил остатки вчерашнего обеда и почему-то понимая, что это оставлено ему, добросовестно все доедал. Зато насчет кофе оттягивался по полной программе. Правда, осмеливался брать только растворимый. Потом он также неслышно отправлялся назад, на продавленный диван, где и проводил день, читая старые «Огоньки». Под диваном, в коробке из-под обуви он держал деньги, аккуратные, хрустящие пачечки, перехваченные аптечной резинкой. Иногда доставал их, рассматривал чуть ли не с удивлением, пересчитывал. Еще несколько месяцев назад он и представить себе не мог, что когда-нибудь у него будет столько денег. И каждую неделю, во вторник, сумма увеличивалась. Из-за этого он и сидел, как крот, в комнате не то денщика, не то горничной, сидел изо дня в день, из ночи в ночь, отдав уже малознакомому человеку в аренду свою собственную жизнь. Он был как под гипнозом…

Только часов в восемь в квартире начиналось оживление – доносился запах кофе, очень хорошего, настоящего, натурального, запах свежих тостов, намазанных свежим сливочным маслом, слышалась музыка, смех, шаги, в ванной лилась вода, хлопали дверями. В десять часов Горовой уходил, иногда с женой Тибайдуллина, иногда без. Но даже когда в квартире не было никого, Тибайдуллин не выходил из своего укрытия, как будто подписал с Горовым  некий негласный джентельменский договор.

Как-то Тибайдуллин услышал громкий голос старшей дочери. Затопали маленькие, легкие ножки и в его комнатенку ворвался трехлетний внук. Малыш ошалело глянул на заросшего, неузнаваемого деда, не узнал, и с ужасом и ревом, выбежал прочь. Тибайдуллин любил внука, соскучился по нему – очень неприятное чувство сдавило ему сердце! Он лег на диван и стал ждать. Вот-вот, вот-вот войдет дочь… Узнает, где он, и придет. Он слышал отдаленные голоса, в которых так ясно различал голос жены и голос дочери, их смех, восклицания, спокойный, глуховатый голос Горового. Вот-вот… Но дочь к нему не зашла.

Ночью Тибайдуллин достал обувную коробку и стал смотреть на деньги. Деньги как деньги. Особым образом отпечатанные бумажки. Некая условность. Договор, заключенный между людьми, считать эти особым образом отпечатанные бумажки высшей ценностью. Он даже понюхал. Пахнут деньгами. Впрочем, запах разный. У долларов и рублей разный запах, но принципиальной разницы нет.

С этого момента, с прихода дочери и внука, что-то в душе Тибайдуллина окончательно надломилось, треснуло. Он еще больше опустился  и как-то стремительно отупел. Даже «Огоньки» уже не читал… Теперь главной его целью было убить время, убить так, чтобы из всех дней остались только вторники каждой недели, все же остальные провалились куда-то в тартарары, лучше всего – в сон. В этом, в убивании времени, он достиг совершенства. Если и не спал глубоким сном, то спал сном неглубоким, спал и в то же время не спал, грезил. Вот в такой момент его как-то и настигла жена.

-- Костя, -- негромко окликнула жена.

Тибайдуллин широко распахнул глаза – перед ним стояла не просто красивая женщина, перед ним стояла ослепительно красивая, незнакомая женщина. И только в голосе, да, в голосе, звучали немного привычные нотки. Без сомнения – это был голос жены Тибайдуллина. Это была его жена.

-- Костя, -- сказала жена мягко. – Может быть, ты снимешь себе квартиру?..

Тибайдуллин так и подскочил на диване.

-- Зачем мне другая квартира? – прохрипел Тибайдуллин страшным голосом. – Это моя квартира! Моя квартира!

И… набросился на жену. Как это выглядело, потом не мог вспомнить ни  тот, ни другая. Когда Горовой вошел, он услышал грохот падающих предметов, мимо с диким, животным  визгом пронеслась растрепанная жена Тибайдуллина, а за ней Тибайдуллин  с маникюрными ножницами в вытянутой руке…

Не смотря на то, что кроме небольшого синяка на запястье жены Тибайдуллина, никаких других доказательств избиения не было, Тибайдуллина посадили и держали в камере предварительного заключения пять дней. Через пять дней его выпустили, обязав не подходить к своей собственной квартире ближе, чем на сто метров.

 

Теперь о событиях, произошедших одновременно с вышеописанными и имеющих к ним самое непосредственное отношение.

Появление Горового из бездн времен произвело на людей когда-то вроде бы его знавших довольно сильное впечатление. Давно распавшаяся компания на какой-то момент опять воссоединилась. Жена Цыплакова стала подолгу беседовать с женой Виноградова по телефону. Какая-то неясная досада на то, что Горовой остановился ни у той, и ни у другой, а у Тибайдуллина (Кто бы мог подумать!), опять их сдружила. Кроме того, обе, но тут уже в тайне друг от друга, купили очень дорогой коньяк и полуфабрикаты из морепродуктов на случай, если Горовой зайдет. Вот так они и созванивались каждый вечер, подглядывая друг за другом – зашел или не зашел. Жена Носика, как женщина менее страстного темперамента, не принимала в этом участия. По слухам, они с Носиком сначала прервали, а потом продлили и благополучно закончили ремонт и сидели вслед за тем в своей обновленной квартире и радовались жизни. Были в компании людей, когда-то вроде бы знавших Горового и другие, но ветрами жизни их отнесло куда-то уж очень далеко и не вверх, а скорее, вниз или, в лучшем случае, в сторону. Вспоминать о них было вовсе неинтересно. Впрочем, была еще такая Галка Забелина, но о ней речь впереди.

Шли дни, ни у Цыплаковых, ни у Вин6оградовых Горовой не появлялся. Как-то вечером, совсем поздно, жене Цыплакова позвонила жена Виноградова. Жена Цыплакова с удобством расположилась в ванной, чтобы без помех спокойно и обстоятельно поговорить, но разговор вышел совсем короткий. Жена Виноградова была подавлена и немногословна, сказала только, что шла в тот день по улице Максима  Горького, великого пролетарского писателя, автора когда-то нашумевшего романа о  женщине-матери и стихотворения, написанного белым стихом, о бесстрашной, но прямолинейной и, честно говоря, не очень-то умной морской птичке. Стихотворение это они все когда-то, будучи школьниками, почему-то учили наизусть. Для жены Виноградова это было особенно сложно, память была плохая, так что даже улицу Максима Горького она с тех пор не любила. Короче, шла-шла по нелюбимой улице и прямо носом уткнулась в вывеску «Горовой Банк».

-- Прямо так и написано? – переспросила Цыплакова.

-- Я не слепая.

-- Он нам деньги должен, -- сказала Цыплакова после затянувшейся, вдумчивой паузы.

У Виноградовых Горовой ничего не одалживал, поэтому по сравнению с женой  Виноградова у жены Цыплакова была более выгодная позиция, в смысле, -- больше повода для недовольства, но холодная, ревнивая тоска сжимала их сердца совершенно одинаково.   

-- У Горового… банк на улице Горького, --  сказала жена Цыплакова, возвращаясь в спальню.

-- Я знаю, -- сказал Цыплаков.

-- Что? – закричала Цыплакова. – Ты знаешь и мне ни слова?

-- А что говорить… -- пробормотал Цыплаков.

-- Он такой… продвинутый?

-- Мало ли продвинутых…

-- Но не среди близких друзей!

-- Какие мы близкие?

-- Близкие! Он у нас жил!

-- Несколько дней…

-- Неделю!

-- Сто лет назад.

-- Свои вонючие носки разбрасывал!

-- Дались тебе эти носки…

-- Он нам деньги должен!

-- Сумасшедшая.

-- А ты просто дурак. Ей-Богу, дурак!

На этом  разговор между супругами закончился. Цыплаков заснул сразу, жена Цыплакова не спала, только возмущенно шевелила губами, разговаривая сама с собой, как немая.

 

На другое утро, отправив членов семьи по разным делам и в разные стороны, Цыплакова занялась своим туалетом. Она приняла ванну, сделала две маски – одну очищающую, вторую питательную и самым тщательнейшим образом наложила макияж. Потом оделась, выбрав из своего не такого уж скудного гардероба вещи, которые не теряя элегантности в то же время бросались в глаза. А именно – синюю куртку, белые брюки и белые короткие сапоги. Дополняла все это большая красная сумка. Она последний раз посмотрела на себя и осталась довольна. Напоминала теперь Цыплакова французский национальный флаг, трудно не заметить.

Уже часов в двенадцать она пешком шла по улице Максима Горького, от самого ее начала. Пройдя основательную часть пути до угла, где в улицу Максима Горького вливается другая улица, Цыплакова действительно увидела громадную рекламу и действительно на ней было написано «Горовой Банк». Вот там-то она и стала прогуливаться, неторопливо, вроде бы рассеянно, но зорко глядя по сторонам. Как бы кого-то поджидая… Невысокого, энергичного, целеустремленного мужчину она увидела еще издали и, пока он приближался, не упускала из вида. С иголочки одетый, даже фронтоватый и в то же время абсолютно деловой, он поравнялся с ней и тогда Цыплакова негромко, радостно, удивленно вскрикнула и бросилась ему навстречу:

-- Валерка!

Мужчина отпрянул в сторону и сказал: «Простите?»

Как всякому крупному телу, телу Цыплаковой была свойственна большая инерционность, поэтому она еще долго мяла этого незнакомого, несчастного мужчину в своих объятьях, хотя уже и понимала, что обнимает не того. Наконец, Цыплакова ослабила хватку, мужчина потихоньку освободился и, пробормотав какие-то невразумительные извинения, быстро исчез в соседнем переулке. Настоящий же, истинный Горовой, в кроссовках и скромной летней курточке чуть не проскочил мимо. И проскочил бы, если бы сам ее не узнал, не окликнул, резко замедлив шаг и останавливаясь.

-- Наташа?! – окликнул Горовой.

Весь пыл Цыплаковой был уже потрачен на совершенно постороннего человека, к тому же выглядел Горовой так непрезентабельно, что ее лицо вместо того чтобы расцвести от радости, скорее недоуменно вытянулось, а в глазах даже промелькнуло что-то похожее на обиду. Между тем, Горовой даже попытался ее обнять. Его рука уткнулась в огромную, жесткую, красную сумку и, за неимением лучшего, он по ней легонько похлопал.

-- Ты все такая же, -- сказал Горовой.

-- Какая? – насторожилась Цыплакова.

-- Красавица! – сказал Горовой. И еще раз повторил. – Красавица.

При этом он подтолкнул ее в бок – все через ту же красную сумку – к входу в банк и предложил зайти.

Через какое-то время, после двух чашек кофе с коньяком, сидя в комфортабельном и даже роскошном кабинете Горового, Цыплакова расслабилась и почувствовала себя так, будто всю жизнь провела в таких кабинетах, общаясь исключительно с банкирами. Был момент, когда она позволила себе уже совершенно фамильярную выходку и спросила, почему Горовой ходит в таком затрапезном виде.

-- А  для удобства передвижения, -- сказал Горовой. – Потом… Не все ли равно, как? – последняя фраза была сказана как-то мимоходом и в то же время многозначительно, а в глазах у Горового что-то промелькнуло, какая-то искра, но Цыплакова, хоть женщина и наблюдательная, в этот момент была поглощена и ослеплена своим светским успехом, и не обратила на это внимания.

Потом между ними произошел разговор. Негромкий. Хоть рядом никого и не было. Говорил, в основном, Горовой. Монотонно так говорил, пристально глядя в глаза. При этом он все время вертел в руке авторучку с блестящим, серебряным наконечником, так что был момент, когда у Цыплаковой от вида этой вращающейся сверкающей точки закружилась голова.   

Вечером Цыплакова передала мужу свой разговор с Горовым, как она сказала, -- слово в слово. Муж очень разволновался. Он бегал по кухне и все ронял какие-то предметы. А так как пол на кухне был кафельный, а предметы, в основном, стеклянные, керамические и фарфоровые, то они и разбивались вдребезги. Так он разбил чашку, стакан, маленькую тарелку и, наконец, сахарницу в виде головы дракона. Цыплакова знала, что когда он так мечется, она должна сидеть спокойно, невозмутимая как гора, сама мать-земля и родина-мать. Но когда Цыплаков разбил сахарницу, она не выдержала и заорала:

-- Коля! Скотина! Ты что делаешь?

Годовой процент в банке Горового и без того был намного выше, чем в других банках, для старых же друзей, так Горовой сказал Цыплаковой, он готов поднять этот процент еще выше, на немыслимый уровень, то есть, вложенный в его банк капитал за год увеличивался чуть ли не в трое.

-- Смысл? Какой ему смысл? – кричал Цыплаков.

-- Он – друг! – шипела Цыплакова убежденно. – Потом… наверно… у него соображения?

Слово «соображения» Цыплакову почему-то понравилось, подействовало успокаивающе – он был почти в невменяемом состоянии. Мало что перебил столько посуды. От прилива крови его лицо сделалось красно-багровым, и он так вспотел, что источал сильный и едкий, какой-то лошадиный запах. Наверное, это и был запах алчности.

Цыплаковы были людьми среднего достатка. Сбережения были, но особенно после вложения в модный тогда евроремонт, не такие уж большие. Держали они их дома. Основным капиталом была квартира покойной матери Цыплаковой, которую они сдавали одной бездетной семье. Жили же на зарплаты, неплохую зарплату Цыплакова, начальника отдела в солидной конторе, и Цыплаковой, сотрудницы аналогичного отдела в другой солидной конторе.

Вот эту всю свою наличность и подсчитывал сейчас Цыплаков, носясь по кафельному полу своей кухни. Увеличить эту наличность чуть ли не втрое, даром, без каких-либо усилий и в течение всего лишь одного года… Это бы возбудило кого угодно!

 Когда Цыплаков волновался, он начинал много курить и много пить. В смысле –любой жидкости. Так он выпил пакет кефира и пол пакета уже скисшего молока, допил весь апельсиновый сок, ни капли не оставив на завтра, а потом уже просто хлестал воду из-под крана, даже не удосужившись пропустить ее через фильтр. Цыплакова относилась к этому снисходительно, лишь бы не водку. Допив очередной стакан, Цыплаков в упор посмотрел на жену и сказал:

-- Что… Будем продавать твою квартиру!

-- Никогда! – закричала Цыплакова. – Это все, что у нас есть!

-- Не только, -- заметил Цыплаков.

-- Я там родилась! Она для меня родная!

-- Чушь собачья. Ты в роддоме родилась. В  роддоме на улице Володарского. На допотопном родильном столе, на старой клеенке. Тогда, скорее, они для тебя родные.

-- Они не родные.

-- Не вижу логики, -- Цыплаков был неумолим.

Когда речь шла о логике, Цыплакова всегда уступала мужу. Она встала и с надутым видом вышла из кухни. Цыплаков же продолжал хлебать воду, добавляя в нее для разнообразия то ложку варенья, то, по старой памяти, соду с уксусом, -- так называемую шипучку. Цыплакова вернулась минут через двадцать с более смягченным выражением лица.

-- Ну что? – спросил Цыплаков, хорошо знавший свою жену.

-- Виноградовы дачу продают…

-- Видишь! – воскликнул Цыплаков. – А что Носик?

-- Не знаю…

-- Что тут знать? У Носика под подушкой состояние!

-- Откуда ты знаешь? Они всегда жалуются.

--Лю-ди всегда жалуются. Так они тебе и скажут, сколько у них денег.

-- Я говорю.

-- Дурища, вот и говоришь. Умные люди скрывают.

Надо сказать, что в спорах с женой Цыплаков бывал мельче и зануднее, чем был на самом деле. Так, из вредности. Иногда они менялись местами. В любом случае, к вечеру его цель была достигнута – решено было срочно продавать квартиру. На этой срочности они много теряли, но перспектива увеличить капитал почти втрое, превращало это «много» в несущественную мелочь.

Дело с продажей квартиры было тут же запущено и набирало обороты, как к ним неожиданно пришел Тибайдуллин.

Тибайдуллин был в старой куртке с чужого плеча, перепачканной известью и каких-то жутких штанах, широких и одновременно коротких, заросшее лицо делало его совершенно неузнаваемым, узнаваемы были только глаза – круглые, удивленные, детские глаза Тибайдуллина. Цыплаковы давно его не видели и были, мягко скажем, потрясены. Цыплакова разжалобилась до слез, до истерики, и все подсовывала и подсовывала Тибайдуллину какую-то еду. Тибайдуллин же, сидя на краешке кухонного дивана и тушуясь, тихо и застенчиво все ел и ел, ел и ел, ел и ел, приводя Цыплакова в остолбенение, а Цыплакову в какой-то материнский, утробный восторг. Конечно, какие-то сплетни до Цыплаковых доходили, но, как водится, они и верили, и не верили…

Тибайдуллин был неразговорчив, погружен в себя, его круглые глаза, казалось, были подернуты какой-то пеленой и смотрели не на окружающих, а куда-то внутрь. И  только прощаясь, отказавшись перед тем от старого костюма и осеннего пальто Цыплакова, Тибайдуллин сказал, чтобы они не доверяли Горовому, что он –страшный человек.

Он сказал это в прихожей, шопотом, близко придвинувшись к провожавшим его супругам: «Не верьте Горовому, он страшный человек…

-- Конечно, «страшный», -- сказала Цыплакова, закрыв за Тибайдуллиным  дверь. – Жену отбил.

-- Да, -- сказал Цыплаков задумчиво. – Тут уж такой расклад. Кто выигрывает, а кто и проигрывает. Тибайдуллин проиграл.

-- Бедный Тибайдуллин! – вздохнула Цыплакова.

Квартира матери Цыплаковой была практически продана, как вдруг возникли неожиданные затруднения – проживавшие в ней жильцы, молодая супружеская пара, ни за что не хотели съезжать, а потом вообще заявили, что жена ждет ребенка. Но тут уже Цыплакова была неумолима.

-- Я два раза ждала ребенка, -- сказала на сурово. – И кого я грузила? Да мне в транспорте места не уступали!

Цыплакова пришла на квартиру воскресным утром, побросала немногие вещички молодой пары в чемодан и дорожную сумку и… выставила за дверь.

 

Для ночлега Тибайдуллин облюбовал себе несколько мест. Лестничную площадку перед выходом на крышу высотного дома, подвал соседнего дома, с не запирающейся подвальной дверью, контейнер для мусора за гаражами и узкое пространство между двумя гаражами. Люди «улицы», с которыми он свел знакомство, звали его на городскую свалку, Но Тибайдуллин отказался. Свалка была за городом, а он не хотел уходить далеко от дома. Хотя это было и неразумно. Начались холода и по ночам он очень мерз. Однажды утром он проснулся в контейнере для мусора, за гаражом, с ощущением, что у него замерзло сердце. Казалось, оно холодное, как ледышка, и почти не бьется. Он просунул руку под куртку и свитер и долго отогревал собственное сердце своей же рукой. Прошло время, пока он не почувствовал, что сердце отогрелось и с ритмичным перестуком пустилось в путь. Тогда Тибайдуллин понял, что смерть гораздо ближе к нему, чем казалось раньше, и он может встретиться с ней, так и проиграв свою жизнь по всем пунктам и статьям. Он был не дерзкий и не гордый человек, более того, в нем дольше чем в ком-нибудь задержался простодушный и доверчивый ребенок, но уходить вот так, проигравшим, он все-таки не хотел.

После того, как у Тибайдуллина чуть не замерзло сердце, он пошел по квартирам ближайшего дома и стал просить старые газеты. Их ему охотно давали. Теперь, на ночь, он заворачивался в газеты, в несколько слоев, и только потом сверху надевал одежду. Особенно грели старые газеты с алыми, огненными лозунгами. Газеты последних лет почти не грели. Рано смеркалось, стояло самое темное время года, все внутри цепенело, как у впадающего в спячку животного, и Тибайдуллин, упрямо сопротивляясь этому оцепенению, все думал и думал, и искал выход. Именно тогда он зашел к Цыплаковым и к другим старым друзьям, но ни Цыплаковы, ни другие, не были к нему внимательны и не придали его посещению особого значения.

У Тибайдуллина было две дочери. Старшая, как и его жена, легко выбросила из головы своего неудачливого папашу. Оставалась младшая, Римуля… Еще прошлой весной Римуля познакомилась в Интернете с каким-то итальянским парнем, поехала к нему в гости, да там и застряла вот уже на полгода. Тибайдуллин очень любил Римулю и долго не хотел ее беспокоить – мало ли на каком этапе у нее отношения с этим итальянским парнем. Потом он все ждал, что вот-вот и она появится и тогда непременно будет его искать. А уж если Римуля ищет, она найдет, достанет из-под земли. Но время шло, а Римуля не появлялась. Когда же у Тибайдуллина чуть не замерзло сердце и он понял, что легко может умереть, умереть, проиграв жизнь по всем пунктам и статьям, и это будет очень горько и болезненно для Римули, которая тоже его очень любила, он решил ее розыскать.

Тибайдуллин подошел к одному из Интернет-кафе и стал неподалеку, приглядываясь, кого можно попросить об услуге. Наконец, он приметил мальчишку, ребенка лет десяти – тот остановился на крыльце и пересчитывал деньги. К нему Тибайдуллин и подошел.

-- Здравствуй, -- сказал Тибайдуллин.

-- Здравствуйте, --сказал Мальчик.

-- Ты меня не боишься? – спросил Тибайдуллин.

-- С чего это мне вас бояться? – сказал Мальчик.

-- Я – страшный.

-- Есть и пострашнее.

-- Это кто?

-- Орки, гоблины.

-- А кто они такие?

-- Враги хоббитов.

-- А, -- сказал Тибайдуллин с пониманием, хотя, что естественно, не знал ни тех, ни других. – Ты можешь мне помочь послать электронное письмо?

-- Что может быть проще!

-- Для тебя, для меня – нет.

-- Это легко! Я покажу.

-- Меня не пустят. Я – грязный, -- заметил Тибайдуллин.

-- Есть и погрязнее, -- невозмутимо заметил Мальчик.

Они зашли. Служащий компьютерленда было подошел к Тибайдуллину и, скорее всего, собирался попросить его выйти, но Мальчик сказал:

-- Он со мной.

Наверное, в этом месте у Мальчика была хорошая репутация, потому что служащий тотчас оставил Тибайдуллина в покое. Электронный адрес дочери Тибайдуллин знал и написал его на клочке бумаги. Мальчик же посадил Тибайдуллина к компьютеру, сам стал рядом и принялся объяснять, как им пользоваться. С включением  компьютера Тибайдуллин справился, а потом только смотрел на экран своими круглыми, удивленными глазами, застенчиво улыбался и ни черта не соображал. Мальчик начал злиться и один раз даже сказал:

-- Вы что, дурак?

На этот вопрос Тибайдуллин затруднился ответить, только улыбался и все.

--Да, --сказал Мальчик с сожалением.

Он открыл свой почтовый ящик и сам послал за Тибайдуллина электронное письмо следующего содержания: «Доченька, я потерял все. Не хочешь, не приезжай. Папа.»

Простились они очень хорошо, ведь Тибайдуллин сам оставался почти ребенком, наивным, доверчивым и честным. Немного жадным, как все дети. Что его и погубило.

-- Удачи, --сказал Мальчик и пошел к своему компьютеру.

-- Взаимно, -- сказал Тибайдуллин и вернулся на улицу.   

 

Не просто так Тибайдуллин не перебирался на зиму на более комфортабельную городскую свалку. Он вел наблюдение за своей квартирой. Более того, ему казалось, что прекрати он это наблюдение, эту энергетическую опеку, и с квартирой что-нибудь случится – пожар, или взрыв от утечки газа, или прорыв труб и затопление. Каждое утро он занимал свой пост у окна на лестничной клетке одного из ближайших домов и оставался там весь день до сумерек. Отсюда он видел окна всех комнат, расположенных анфиладой, не видел только окно кухни и небольшое окошко комнаты денщика, выходивших на противоположную сторону. Очень хорошо была видна и дверь подъезда. Иногда из подъезда выходил Горовой, иногда жена Тибайдуллина. Бывало, они входили или выходили вместе. Пару раз пробегала старшая дочь, тащившая на прицепе внука.

Как-то, когда Горовой и жена ушли, Тибайдуллин быстро спустился вниз, перебежал через улицу и дрожащей рукой набрал код подъезда. У дверей в квартиру лежал небольшой, толстый половичок, в ячейке которого Тибайдуллин нащупал ключ –ключ этот лежал здесь уже несколько месяцев на случай, если младшая дочь неожиданно вернется из Италии. Открыв дверь, Тибайдуллин быстро, не задерживаясь, пробежал в кабинет отца, теперь кабинет Горового, и достал из ящика стола отцовский табельный пистолет с золоченой торжественной гравировкой. О патронах почему-то не подумалось. В это время в квартиру вошли… Тибайдуллин бросился к окну и выскочил на балкон, стал в углу, закрытый со стороны комнаты краем портьеры. Было холодно, он стоял не шевелясь и скоро стал покрываться  с головы до ног серебристым инеем, и еще немного так бы и застыл неподвижным ледяным памятником самому себе, как его жена, а это была она, почувствовала струю холодного воздуха, шедшего через не прикрытую дверь балкона и, прежде чем плотно притворить дверь, выглянула. Выглянула и пронзительно вскрикнула, увидев, как ее муж Тибайдуллин превращается  в ледяной памятник. Она схватила его, уже совсем застывшего и, все продолжая вскрикивать, потащила, поволокла за собой по квартире в ванную. Она сорвала с него одежду, затолкала в горячую воду, вымыла душистым шампунем, растерла махровым полотенцем, одела во все чистое и тут же, не давая опомниться, совершенно обалдевшего выставила за дверь, приговаривая, как заклинание:

-- Теперь уходи… Быстро! Уходи. Уходи. Уходи.

После этого дня, согретый и успокоенный мимолетным теплом жены, Тибайдуллин отправился зимовать на городскую свалку. Пистолет, ловко перепрятанный, тяжелил карман старой, но чистой куртки.

 

Между тем, пока Тибайдуллин зимовал в довольно уютной берлоге из ящиков и досок на городской свалке, с его друзьями происходило вот что…

Винградовы продали дачу. Был не сезон, поэтому они потеряли чуть ли не пятую часть ее стоимости. Надо сказать, дача была обыкновенная, ничего особенного, стандартный домик с мансардой, разве что в отличном месте – недалеко от города на берегу искусственного водохранилища. По материальному достатку Виноградовы были Цыплаковым ровней – оба неплохо зарабатывали, нормально ели-пили, отдыхали за границей, были и у них сбережения, но тоже небольшие. Рознились их позиции только по отношению к детям. Дочь Виноградовых очень рано и успешно вышла замуж, соскочив с родительской шеи, двум же маловозрастным сыновьям Цыплаковых еще долго предстояло на этой шее висеть.

Виноградов был славный малый, не злой, не глупый, и жена его, Машка Виноградова, тоже славная – веселая хохотушка. Разве что располнела чуть больше, чем надо, но это нельзя считать таким уж большим грехом.

Чтобы внести свой вклад в банк Горового, Носики ничего не продавали. Это было достоверно известно. Но вклад этот был самый солидный. Вообще, Носики были скрытные люди. Сам Носик был худым, жестким, негнущимся, в очках. Двигался угловато, как на шарнирах. Если же смеялся, то каким-то жестким, металлическим смехом. Жена же была, как жена. Женщина, как женщина. Без особых примет. Разве что всегда улыбалась какой-то своей особой улыбкой. Эта улыбка закрывала ее ото всех, как дверь. Проникнуть за нее чуть дальше было невозможно.

Мальчишки ушли в школу. Цыплаковы, вдвоем, завтракали на кухне.

-- Откуда у Носика деньги? – сказала Цыплакова задумчиво, помешивая ложечкой в чашке с кофе.

-- Известно откуда, -- сказал Цыплаков. – Мыло варит из христианских младенцев.

-- Носик – христианин, -- заметила Цыплакова.

-- Вот именно. Христиане из христианских, иудеи из иудейских. Младенцы всегда отдуваются.

-- Циник, -- сказала Цыплакова вдруг явственно представив себе эту процедуру.

Если Носик и не варил мыло из христианских младенцев, своих тайн у него хватало. Однажды он затащил Цыплакова к себе на работу, закрыл дверь в кабинет и вытащил из сейфа альбом. В альбоме были фотографии голых и очень толстых женщин. Скорее, не молодых… Некоторые стояли в позах, присущих известному членистоногому. Другое дело, что разглядеть что-нибудь за внушительными, бугристыми, желто-серыми холмами было сложно, разве что намек на устрашающие, поросшие колючим кустарником, гибельные расщелины. Показывая все это, Носик волновался, как мальчик. Глаза его остро и колко блестели, как будто набитые кусочками льда.

-- Тьфу! – сказал Цыплаков и сплюнул.

-- Ты что плюешься? –спросила Цыплакова.

-- Так тебе все и скажи!

Цыплаковы продали квартиру матери Цыплаковой очень удачно. Клиент, то ли нефтяник, то ли полярник покупал ее в подарок племяннику и не торговался. Был неприятный момент с выселением прежних жильцов, но и он прошел и был быстро забыт. Виноградовым из соображений такта сумма не называлась – ведь те продали дачу совсем задешево.

Новый год решили встречать вместе. Цыплакова вытащила из своей памяти старые кулинарные рецепты и в припадке давно забытого вдохновения два дня не выходила из кухни. Виноградова тоже грозилась принести что-то такое сногсшибательное. За несколько часов до Нового года позвонил Носик и от имени себя и жены сказал, что и они собираются к Цыплаковым на Новый год. Цыплакова, отключив связь, вся распаренная выскочила из кухни. Цыплаков сидел в кресле между двумя по-купечески разряженными, слепящими, серебряно-золотыми искусственными елочками и в который раз, позевывая, смотрел по телевизору «Иронию судьбы».

-- Эй! – закричала Цыплакова. – К нам Носики идут!

-- Ну, идут и идут, -- невозмутимо отозвался Цыплаков.

-- Новый год испортят!

-- Испортят, так испортят. Почему это испортят?

-- Носик будет щипаться.

-- Когда это он щипался?

-- Прошлый раз! За вполне определенное место.

-- Двадцать лет назад.

-- Четырнадцать, -- сказала Цыплакова, быстро подсчитав прошедшее с тех пор время.

-- Ну вот, -- сказал Цыплаков. – Четырнадцать. Больше не будет.

-- Бу-дет!

-- Он тебя за вполне определенное место, а ты его – по морде. Очень содержательно проведем время.

В десять вечера приехали Винградовы. Услышав о скором появлении четы Носиков, Машка Виноградова выразительно посмотрела на Цыплакову и закатила глаза. Виноградов отнесся к этому, как и Цыплаков, с полным пофигизмом.

Машка обрушила на Цыплакову прямо какой-то вагон гуманитарной помощи – неисчислимое множество пакетиков, баночек, кастрюлек и даже огромную чугунную жаровню. Пока разбирались со всем этим, пока закончили, наконец, собирать на стол и сели провожать старый год, пришли Носики. Носик был в маске с огромными ушами и красным носом, олицетворяющей, возможно, какой-то особый подвид пьяниц. И хохотал своим металлическим голосом. Жена, в золотой бумажной короне, с обмотанной вокруг шеи серебристой гирляндой, ему напряженно вторила. Носики принесли бутылку сухого вина и килограмм мандарин. Цыплакова с Виноградовой незаметно переглянулись и Машка опять выразительно закатила глаза.

Наконец, сели. Цыплаков с Виноградовым к этому времени уже основательно набрались и наперегонки сыпали анекдоты. Проводили старый год, встретили новый, праздник брал свое. Часа в два «девушки» пошли танцевать и танцевали довольно лихо. Виноградов, когда-то занимавшийся в школьном танцевальном кружке, был нарасхват. Цыплаков отбивал ритм, неистово колотя по стулу, а Машка Виноградова так смеялась, что опрокинула на себя блюдо фаршированной рыбы с плохо застывшим желе и остаток ночи провела в летнем сарафане Цыплаковой, ничего другого на нее не влезло.

Разошлись часов в семь. Сыновья еще не вернулись от друзей, с которыми встречали Новый год. Цыплакова натянула на платье все тот же летний сарафан и пошла на кухню мыть посуду. Цыплаков, стоя, доедал салат с крабами.

-- Вроде, все нормально, -- сказала Цыплакова. – Неплохо встретили.

-- Неплохо… -- отозвался Цыплаков.

-- Ну, Носики – это Носики.

-- Да, -- сказал Цыплаков. – Носики это Носики. За определенное место не щипал?

-- Попробовал один раз.

-- А ты?

-- А я тоже его ущипнула.

-- Это за какое же место? – изумился Цыплаков.

-- За какое хотела, за такое и ущипнула.

Цыплакова сунула мужу посудное полотенце и велела перетирать рюмки.

-- Так они ж маленькие! – возмутился сильно похмельный Цыплаков. Рюмки действительно были новые и возмутительно маленькие.

-- Не поняла прикол, --сказала Цыплакова.

-- Они маленькие, а руки у меня бо-о-ольшие! – и выставил вперед обе руки, ладонями вверх, величиной с нормальные садовые лопатки.

-- А ты мизинчиком, мизинчиком! И попробуй разбить хоть одну! Из зарплаты вычту!

Похмельный Цыплаков был всегда покладист и управляем. Наконец, легли.

-- А Забелина-то! – вдруг подскочила Цыплакова и затормошила Цыплакова. – Совсем спятила!

-- Что?

-- Все продала!

-- Что там было продавать…

-- То и продала. Теперь снимает комнатенку где-то в пригороде.

-- Откуда ты знаешь?

-- Так звонила же ночью!

-- Когда?

-- Цыплаков, очнись! Ты сам трубку брал!

-- А-а, -- сказал Цыплаков. Но ничего не вспомнил.

-- Думала, приглашу, --сказала Цыплакова. – Нет уж. Хватит с меня этого зверинца. Хватит с меня и Носиков.

-- Носиков хватит, -- пробормотал Цыплаков и вырубился.

 

В то время, как супруги Цыплаковы заснули первый раз в Новом году на большой супружеской кровати под огромным, невесомым пуховым одеялом, в уютной своей спальне с тяжелыми темно-зелеными шторами и тюлевой светло-зеленой занавеской, с зеркальным во всю стену шкафом, за которым притаилась комнатка-гардероб, с лампочками на потолке, изображавшими звездное небо, и двумя хрустальными бра по бокам кровати… С картиной в золоченой раме над головой, изображавшей не то «ню», не то какой-то знойный африканский пейзаж… Именно в это время совсем в другом месте, на городской свалке, в зимнем своем убежище, собранном из картонных и фанерных ящиков, утепленных ветошью, проснулся одинокий Тибайдуллин.

Новый год и он встретил неплохо. Слушал по транзистору выступления известных людей страны и эстрадных певцов, а где-то около двенадцати к нему заглянул Иван Федорович Вагин с бутылкой украинской водки, на дне которой плавал маленький красный перчик. Вагин не был Тибайдуллину особенно симпатичен, но сделал для него много хорошего своей поддержкой и советами по благоустройству на свалке. Так они чинно просидели, попивая водку и слушая транзистор, часов до двух, пока не выпили все. Тогда через узкое горлышко достали перчик, разделили на двоих и его, а после отправились спать. Тибайдуллин закутался потеплее, свернулся калачиком и с радостью бросился в лабиринты прошлого… На этот раз быстро проскочил супружескую жизнь, рождение детей и первую встречу с женой… и, не задерживаясь, устремился дальше… дальше… Всю ночь ему снилась е л к а его детства.

Это, конечно, была  е л к а…

За несколько дней до Нового года мать Тибайдуллина, отказавшись от служебной машины мужа, от какой-либо помощи, брала санки и отправлялась на елочный базар. Если было не очень холодно, маленький Тибайдуллин шел с ней. Вернее, не шел, а ехал на санках, крест накрест обмотанный вокруг шубки пуховым платком. Мать широко шагала впереди – высокая, сильная, в котиковой немецкой шубе, в лихо сдвинутой на бок меховой шапочке – и тянула  за собой санки, иногда оборачиваясь к Тибайдуллину – как ему там сидится, на санках, -- и тогда сквозь снежный туман он видел ее разрумянившееся лицо с прям-таки соболиными бровями. Так они долго продвигались по заснеженным, незнакомым улицам – зимы детства казались Тибайдуллину особенно снежными – пока не добирались до рынка. Мать основательно выбирала елку, обсуждая подробности с продавцами – бородатыми мужиками в ватниках. Наконец, она доставала сантиметр и измеряла длину, елка должна была быть длиной три с половиной метра, не больше и не меньше, под потолок их квартиры. Потом она бережно, чтобы не повредить ни единой веточки, пеленала елку широким бинтом, привязывала к санкам и они пускались в обратный путь.

Несколько дней перед Новым годом мать что-то парила и жарила на кухне, а утром тридцать первого декабря, запершись в зале, начинала украшать елку. В квартире было тихо, таинственно… Все вокруг проникнуто ожиданием. Сердце маленького Тибайдуллина трепетало…

Наконец, когда за окном становилось совсем темно, его звали в зал. И каждый год, каждый раз он испытывал потрясение. Конечно, были на этой елке игрушки, чудесные игрушки, которые он потом до самого Крещения рассматривал, вскарабкавшись на табурет, ---все эти птички, деды морозы, домики и гномики. Были шары, в глубинах которых тоже таились мерцающие миры – замки, звезды, галактики и туманности… Были бусы, блистающий серебряный и золотой дождь… Но самое завораживающее было даже не в этом – на каждой веточке, искрясь снегом, лежала легкая вата и горела маленькая свечка, отражаясь во всех этих шарах и мирах, домиках и гномиках, в золотом и серебряном дожде, -- так что от  всей этой гигантской елки с сотней горящих свечек шло такое сияние, что в первый момент ошеломленный маленький Тибайдуллин даже зажмуривался, а потом, уже открыв глаза, еще долго стоял, как вкопанный.

Эта елка была неопровержимым доказательством присутствия такой вещи, как чудо. И даже жизнь, со всей своей порой несправедливой безжалостностью, не могла потом этого доказательства разрушить.

Тибайдуллин вспоминал и… улыбался.

 

«К хорошему быстро привыкаешь…» -- думал Валентин Петрович, разогревая в микроволновке вчерашние котлеты. Когда-то он их ел холодными. Без проблем! Было шесть утра, за окном клубился утренний мир, серый и вязкий. Да что микроволновка! Валентин Петрович первым в своем ведомстве освоил компьютер и очень этим гордился. Но не прошло и десяти лет, как компьютеры всех видов и форм появились не только в банках и министерствах, но в поликлиниках, магазинах, химчистках и даже в прачечных. Мобильный телефон он тоже завел один из первых, теперь мобильники были у всех, даже у его семилетней внучки, разве что у той болтался на шее в чехольчике, разрисованном бабочками. Года не прошло, как вся семья этим обзавелась, но если по каким-нибудь причинам он не мог сразу с ними связаться – с дочерью, женой или внучкой, по его спине проходил легкий, тревожный холодок.

Обычно Валентин Петрович вставал рано, но в квартире оставаться не любил. Часа полтора-два перед работой проводил на воздуху, гулял по парку или просто бродил по улицам. Ему было хорошо за пятьдесят, но на ногу был еще легок, потом так легче думалось. Он не был кабинетным человеком, в четырех стенах скорее испытывал дискомфорт.

            История с коровами была давно забыта и сдана в архив, да мало ли дури происходит на свете. Но Валентину Петровичу было до сих пор неприятно об этом  вспоминать.

            С котлетами Валентин Петрович расправился быстро, с аппетитом новобранца. Выпил пол литровую кружку кофе, оделся и бесшумно выскользнул на улицу. Жизнь началась. Ночная свежесть еще чувствовалась в воздухе, но не смотря на элитный дом и двор, пошли и другие запахи – гари, бензина, выхлопных газов, краски, сырой глины, извести, горелой бумаги, пекущегося в ближайшей пекарне хлеба, а потом уже, к краю двора – пива, мочи, кошек и просто чего-то скисшего. Несколько остановок до озера он прошел пешком, обошел вокруг озера, встретив только нескольких фанатично настроенных бегунов, и самым длинным, кружным путем отправился на работу. Вот тут-то его и встретил, этого человека. Вернее, не встретил, а нагнал.

            Тот шел, чуть заплетаясь ногами, в мятом пальто, сползающих брюках и совершенно сношенных и разбитых зимних сапогах с отваливающейся подошвой. Из-под старой зимней шапки клочковато торчали свалявшиеся на затылке седые волосы. Резко, как выстрел, шибанул запах, такой концентрированности и силы, что у Валентина Петровича на секунду даже перехватило дыхание. Он обогнал прохожего и без любопытства, скорее по привычке, мельком глянул в лицо. И… остановился. С таким изумлением, что остановился и прохожий, сдавленно спросив:

            --Чего?.. вам…

            Перед Валентином Петровичем стоял, словно и не прошло тридцати с хвостиком лет, его бывший командир Тибайдуллин, точь в точь, один к одному, разве что очень опущенный. Тот самый Тибайдуллин, у которого юный Валентин Петрович два года был денщиком и жил в маленькой комнате денщика за кухней, а жена его – рослая, сильная, красавица-казачка – гоняла его и в хвост и в гриву (и все хохотала, все хохотала и орешки щелкала) и только за новогодней елкой отправлялась сама. А сын, тогда маленький мальчик, копия отца, прибегал к нему, в комнату денщика, прятаться когда нашалит, да и вообще любил прибегать и смотреть с любопытством, когда тот что-то делал. Тот самый Тибайдуллин, который как-то ему сказал: «Валентин, глаз у тебя зоркий, голова варит, карабкайся, плечо подставлю, сам такой был» и помог поступить в престижное военное училище. Да и потом, когда требовалось то там, то там за него словечко вставлял. Самое нужное в тот момент словечко. Хороший был мужик, что говорить! Давно это было, так давно, в какой-то другой жизни, как будто и не с ним, как будто и не было. Да нет, было, было…Жена,-- красавица, рослая, сильная, чернобровая –  рано умерла. Никогда не болела, а тут слегла в эпидемию гриппа, да так и не встала. Это слышал. Сам старик Тибайдуллин тоже умер, не так давно, как жена, но тоже давно. Если бы Валентин Петрович не был на похоронах, сам не стоял у гроба, ни за что бы не поверил, что перед ним не Тибайдуллин, такое фантастическое было сходство. Превозмогая брезгливость и даже легкую тошноту, которые вызывал едкий запах, шедший от прохожего, Валентин Петрович придвинулся ближе и доверительно спросил:

            -- Костя Тибайдуллин?

            Прохожий от неожиданности даже как-то шарахнулся в строну. Уж он-то ни за что бы не признал в большом, внушительном мужчине тоненького безусого солдатика, когда-то обитавшего в коморке денщика.

            -- Не бойтесь меня, -- сказал Валентин Петрович. – Я знал вашего отца и многим ему обязан. Я помню вас ребенком.

            Тибайдуллин посмотрел на него кротко и тускло и даже дотронулся рукой в рваной кожаной перчатке до его руки, чуть пониже локтя, дотронулся почти что неощутимо, как призрак, и тихо сказал:

            -- Купите мне, пожалуйста, кофе…

            -- Какого? – спросил Валентин Петрович. – Черного или с молоком?

            -- Горячего, -- сказал Тибайдуллин.

 

            Ведомство Валентина Петровича располагало большими возможностями и он без труда поместил Тибайдуллина в небольшую квартирку-гостиницу для средней важности лиц. В квартирке было две комнаты и небольшая кухня с набором самых необходимых продуктов. Деньги на одежду дал свои личные и попросил помошника этим заняться. Конечно, грех неблагодарности был Валентину Петровичу чужд, но не только из-за этого он проявил такую заботу о Тибайдуллине-младшем…

            Уже взглянув ему в лицо и «узнав», Валентин Петрович почувствовал легкий такой толчок, быстрый укол в том неопределенном месте, где у него располагалась интуиция, потом это ощущение только усилилось, и еще больше оно усилилось, когда Тибайдуллин застенчиво, робея, пил горячий кофе в булочной и заплетающимся от расслабленности языком пытался ему что-то рассказывать… На что Валентин Петрович сказал только:

            -- Потом, после…Об этом после.

            Он выждал два дня и на второй, к вечеру, отправился к Тибайдуллину. Он коротко, тактично позвонил, а потом открыл дверь своим ключом. Тибайдуллин, чистенький, резко помолодевший сидел в кресле у телевизора. У помошника Валентина Петровича был, видимо, совершенно катастрофический вкус, вернее, его катастрофическое отсутствие – Тибайдуллин был в брюках  цвета морской волны и свитере с диким, ярким рисунком, своим вульгарным оптимизмом особенно подчеркивающим ту экзистенциальную печаль, которая была разлита по гладко выбритому его лицу.

            -- Сиди, сиди… -- сказал Валентин Петрович и сам сел неподалеку в другое кресло.

            Тибайдуллин выключил телевизор. Помолчали.

            -- Ну, рассказывай, -- сказал Валентин Петрович, поудобнее устроившись в кресле, вытянув вперед ноги и расслабляясь.

            Тибайдуллин никогда не отличался особенным красноречием, но объяснялся все-таки достаточно внятно. Теперь же в его сбивчивой, булькающей речи было трудно разобраться. Чем больше он говорил, тем больше волновался, чем больше волновался, тем больше говорил. И вот уже во всем этом клокотании ничего нельзя было понять. Впрочем, Валентин Петрович слушал внимательно и кое-что понял. Он понял, что все началось осенью, когда в квартире Тибайдуллина появился один человек. Старый знакомый, которого, по сути, он, Тибайдуллин, уже не помнил, помнил только, что такой знакомый когда-то был.

            -- Когда? Вспомни – когда? – спросил Валентин Петрович. – Когда он пришел?

            -- Восемнадцатого октября, -- ответил Тибайдуллин без запинки.

            Тибайдуллин запомнил этот день, потому что вечером смотрел по телевизору футбольный матч, который до того долго ждал. Смотрел последний раз в своем большом зале. В том самом, в котором когда-то его мать ставила елку.

            -- Во что он был одет?

            -- Не помню…

            -- Вспомни, Костя, вспомни. Пожалуйста… Допустим, в костюм… Белую рубашку с галстуком…

            -- Нет, -- сказал Тибайдуллин и даже затряс головой.

            -- Хорошо, --сказал Валентин Петрович. – Слава Богу, мужской ассортимент не так велик. В плащ и шляпу. Или без шляпы, но в плащ. И… клетчатый шарф.

            -- Нет, -- сказал Тибайдуллин. – Просто в джинсы. В куртку и джинсы.

            -- А на ногах? – Валентин Петрович на секунду задумался. -- …сапоги с ботфортами?

            -- Нет, -- сказал Тибайдуллин. – просто кроссовки…

            -- Отлично, -- сказал Валентин Петрович. – Теперь постарайся вспомнить фамилию.

            -- Что тут вспоминать? – сказал Тибайдуллин. – Я знаю его фамилию. Горовой…

            -- Горовой-банк, -- сказал Валентин Петрович.

            -- Да, -- подтвердил Тибайдуллин и даже поежился.

 

            Через неделю в кассовом зале Горовой-банка появился новый клиент. Невысокого роста, непримечательной внешности, говорил тихим голосом. Он положил на год двадцать тысяч долларов на фамилию Тибайдуллин. Домашний и служебный телефоны

не указал, только мобильный.

            У Тибайдуллина никогда не было мобильного телефона. Валентин Петрович купил его для него в тот же день, что и новую одежду. Маленький, серебристый, он лежал в кресле, как какое-то спящее, диковинное животное, этакое странное существо, и во сне, как животное, чутко вздрагивал и поскуливал, принимая рекламные эсэмэски. Тибайдуллин долго не решался к нему прикоснуться. Когда же он дернулся и заскулил уже в голос длинной музыкальной фразой из какого-то очень знакомого музыкального произведения и стал эту фразу навязчиво повторять, а Тибайдуллин опять к нему не подошел, взорвался обычный телефон уже на столе. Звонил Валентин Петрович:

            -- Ты почему трубку не берешь?

            -- А как… -- растерялся Тибайдуллин.

            -- Я же тебе объяснял! Возьми… Вот сейчас, при мне… Взял? Найди кнопку, вверху, слева. С трубкой… На ней трубочка нарисована, черт тебя побери! Нашел?

            --  Нашел.

            --  Теперь нажми. Нажал?

            -- Нажал.

            -- Что ж я тебя не слышу, а? Дурья башка! Значит, не на ту нажал!

            От растерянности Тибайдуллин дал отбой и на обычном телефоне. Тут же, одновременно, оба телефона зазвонили снова.

            -- Что ж ты делаешь, а? Что ж ты у меня такой… -- Валентин Петрович еле сдержался. -- …несмышленый? – он перевел дыхание и медленно, как будто диктуя третьекласснику, продолжал: -- На-шел… кно-поч-ку… в верх-нем… ле-вом… уг-лу…

            -- Ага, -- сказал Тибайдуллин.

            -- Тру-боч-ка  на  ней  на-ри-со-ва-на?

            -- Нарисована.

            -- Нажимай.

            Тибайдуллин нажал и услышал отдаленный, как с того света, голос Валентина Петровича.

            -- Але! Але! – кричал голос.

            -- Але, -- сказал Тибайдуллин.

            -- Ближе! К уху! – кричал Валентин Петрович в обе трубки. – Поднеси к уху! Ну!

            -- Але, --сказал Тибайдуллин.

            -- Скажи что-нибудь!

            -- Что?

            -- Да что хочешь, господи боже мой!

            -- Але, -- сказал Тибайдуллин.

            -- Ты издеваешься?! Скажи – буря мглою небо кроет…

            -- Буря мглою небо кроет, -- сказал Тибайдуллин

            -- Слава те, господи, понял, наконец! Нажимай на ту же кнопку. Значит, ты отрубился. Отрубайся!

            Тибайдуллин отрубился.

            -- Слава те, господи! -- закричал Валентин Петрович по обычному телефону. – Ну, держим связь. Пока.

            Валентин Петрович названивал Тибайдуллину несколько раз на день – держал связь. Поэтому и  э т о т  звонок – на следующей неделе где-то около полудня –Тибайдуллин воспринял обыденно. Однако звонил не Валентин Петрович. Сначала донесся молодой, звонкий женский голос, потом… Его Тибайдуллин узнал сразу, хоть по телефону с ним никогда и не говорил, узнал, весь напрягся, вспотел до холодного смертного пота, и сердце остановилось.

            -- Что ж ты ко мне не заглянул, -- сказал Горовой. – Для своих у меня другой процент.

            -- Мне достаточно, -- сказал Тибайдуллин и сглотнул слюну.

            -- Не понял, -- сказал Горовой.

            -- Мне достаточно, -- повторил Тибайдуллин и почувствовал что-то похожее на гордость, словно те двадцать тысяч долларов, которые он положил на счет в Горовой-банк, принадлежали не Валентину Петровичу, а лично ему.

            Горовой выдержал долгую паузу, а потом сказал, скорее, ласково:

            -- Костя, милый, ты хоть понимаешь, что происходит?

            -- Что? – спросил  Тибайдуллин.

            -- Знаешь, какие у нас с тобой отношения?

            -- Какие? – спросил Тибайдуллин.

            -- У нас с тобой первобытные отношения. Ты всегда был особо непонятливый, Костик. Ты всегда был маменькин сынок. Ты даже в армии не служил. У тебя плоскостопие нашли, да? У таких, как ты, всегда плоскостопие. У маменькиных сынков! А я служил, в армии. Мне там голову проломили. А потом в общежитии пять лет подошвы грыз. На тебя, сытенького, посматривал. Так что, Костик, следи за мыслью, теперь я занял

твою пещеру и отнял у тебя женщину. Понял?

            -- Н-н-э-т! – закричал Тибайдуллин хрипло.

            Теперь он мог говорить с Горовым даже не словами и тем более не фразами, а самое большее звукосочетаниями, с интонацией, напоминающей рычание животного.

            -- Ты даже непонятливее, чем я думал. Тупишь, парень! Между тем, такие отношения всегда были в основе человеческой жизни. И никакая культура, цивилизация и прочие происки ума здесь не при чем. Кто-то у кого-то всегда будет отнимать пещеры и женщин. Понял?

            -- Н-н-э-т! – закричал Тибайдуллин.

            -- Может, ты на дуэль меня вызовешь?

            -- Д-а-а-а! – прохрипел Тибайдуллин.

            -- На шпагах или пистолетах? – поинтересовался Горовой.

            -- Д-а-а-а! – кричал Тибайдуллин.

            -- Отлично. Там разберемся. В парке, у памятника Космонавтам. В пять утра. Встанешь?

            -- Д-а-а-а!

            -- Памперсы не забудь.

            Горовой дал отбой и тут же опять раздался звонок.

            -- Придурок! – кричал Валентин Петрович не своим голосом. – Я что тебе говорил? Что говорил? – дальше шло нецензурно. -- …………………………………………………….

…….. Я тебе говорил – поддерживай разговор! А ты… Да я тебе ………  отрежу!

            -- Да-а-а! – сказал Тибайдуллин и отключился.

            Валентин Петрович перезвонил через полчаса и сказал совсем другим тоном:

            -- Ладно, Костя… Прости, погорячился. Меня тоже можно понять… Только прошу… В следующий раз, если он позвонит, конечно… Поддерживай разговор. И без эмоций.

            Было поздно. По экрану телевизора неслась беззвучно мерцающая рябь, а Тибайдуллин все сидел в кресле напротив и не ложился спать. Да он и не собирался ложиться. Он выключил телевизор, оделся, опять сел в кресло… Потом тихо, крадучись, вышел из квартиры и даже не зашел в лифт, стоявший как раз на его этаже, а отправился вниз пешком, с шестого этажа, стараясь ступать как можно бесшумнее.

            Транспорт уже не ходил, но такси он поймал без труда. Валентин Петрович давал ему небольшие деньги на личные расходы, а на что ему было тратить? Короче, взял такси… В дальнем микрорайоне такси отпустил и уже пошел сам. На свалке было темно, тихо, только в стороне, на большом расстоянии тускло мерцал костер. Тибайдуллин долго, наощупь пробирался к своей зимней берлоге, стараясь быть аккуратным и не испачкать одежду, но все равно весь перепачкался и пару раз, провалившись в лужу, зачерпнул воды. Наконец, добрался. Потянул за хлипкую фанерную дверцу… но к его удивлению та была заперта изнутри.

            -- Кто там? – послышался недовольный, незнакомый мужской голос.

            -- У нас свои, -- поддержал насмешливый, язвительный, женский.

            Тибайдуллин замер, постоял в нерешительности… Из его бывшего жилища послышалась двусмысленная возня и недвусмысленное женское воркованье. Тогда он побежал прочь, споткнулся, упал, по локоть провалившись в холодную жижу.

            -- Ты что ли, Константин?.. – донесся сонный голос Ивана Федоровича Вагина из соседнего картонно-фанерного скворечника.

            -- Ну…

            -- Сдал я твою кватэрку… Думал, помер.

            -- Не помер.

            -- Василия помнишь?

            -- Ну…

            -- Помер. Я думал, и ты помер.

            -- Я не помер.

            Часов у Тибайдуллина не было, но он предполагал, что времени у него в обрез, что времени у него может и не хватить, чтобы добраться к пяти утра к памятнику Космонавтов в парке. Выбираясь со свалки, он еще несколько раз подскользнулся в темноте, но уже не переживал по этому поводу – в грязи, так в грязи…

            Цыплакову позвонили около двенадцати. Он уже собирался ложиться спать и курил последнюю сигарету, уткнувшись носом в открытую кухонную форточку.

            -- Г-н Цыплаков? – спросил деловитый женский голос.

            -- Так точно! – весело отозвался Цыплаков, собираясь шутить. Но его тон не был поддержан.

            -- Сейчас с вами будет говорить г-н Горовой.

            И в трубке раздался мужской голос:

            -- Привет, Саша!

            -- Привет, --сказал Цыплаков. Он очень удивился. Сам он с Горовым до сих пор не только не виделся, но даже и по телефону не говорил. Все взяла на себя жена.

            -- Надо бы встретиться. Пора, -- сказал Горовой.

            -- Конечно, конечно! Командуй, -- засуетился Цыплаков.

            Цыплаков старался говорить непринужденно, но был напряжен и даже в каком-то ступоре. Он стоял в майке и трусах у открытой форточки, из которой сильно дуло, в руке тлела сигарета.

            --Может, завтра? В пять?

            -- Нет проблем.

            -- Я имею в виду, --  утра.

            -- Это еще зачем? – вырвалось у Цыплакова.

            -- Утра, утра! Люблю встречаться утром. Голова лучше работает. Знаешь, Саша… --как-то уж совсем ласково продолжил Горовой. – Ты же знаешь, я для друзей готов на многое. Ведь я банкир, да? Опора капитализма. Но хоть я и банкир, и опора капитализма, дружба для меня – святое. Как в Древней Греции – дружба, героизм, отечество…

            Цыплаков напряженно слушал.

            --Но ведь и я – человек. И я, в свою очередь, могу попросить друга проявить дружеские чувства. Разве не так?

            -- Естественно, -- пробормотал Цыплаков.

            -- Дружеские чувства… Даже если речь идет о том, чтобы встретиться в пять часов утра.

            --Н-да, -- сказал Цыплаков.

            --Тогда минут без двадцати пять выходи к подъезду. Разбудить?

            --Не надо, -- сказал Цыплаков. – Будильник поставлю.

            Цыплаков вернулся в спальню все еще в ступоре, только после озноба ему вдруг сделалось очень жарко, одежда прямо впивалась в тело и хотелось стащить с себя не только майку, но даже трусы.

            -- Кто звонил? – спросила жена, высовываясь из-под одеяла.

            -- Горовой…

            -- С чего бы это?

            -- Откуда я знаю.

            -- Меня не спрашивал?

            -- Нет, меня… -- Цыплаков помолчал, а потом не-то выдохнул, не-то сказал что-то наподобие «П-ф-ф…» и уже после паузы уточнил: -- Представь себе… Встретиться хочет… в пять утра…

            -- Странно… -- сказала Цыплакова.

            -- Конечно, странно…

            Цыплаков все-таки стянул душащую майку, лег, повернулся к жене спиной. Какое-то время Цыплакова лежала молча, только дышала тяжело, прерывисто и этим выдавала свое волнение.

            -- Ладно, -- сказала, наконец. – Не человека же убить…

            -- А если человека убить? – еле слышно прошептал Цыплаков.

            -- За такие деньги людей не убивают.

            -- А за какие убивают?

            -- Слушай, надоел! – взорвалась Цыплакова. – Там разберешься! Любишь кататься, люби и саночки возить! Скорее всего, выслушаешь какую-нибудь душевную исповедь… Только не надирайся с утра.

            В парке было сыро, серо, туманно, но уже чуть светлело и вообще начинало пахнуть весной. У памятника Космонавтам стояли двое. Одного Цыплаков узнал уже издали – нескладный, похожий на циркуль, в куцем плаще, Носик. И даже мысленно сплюнул. Подошел.

            -- Ну, здравствуй, здравствуй, --сказал Горовой, протягивая руку.

            Встреча с Горовым произвела на Цыплакова самое странное впечатление. С одной стороны перед ним был вполне узнаваемый старый знакомый, вхожий когда-то в их компанию, с которым он учился в одном институте на параллельных курсах. Который даже жил у него еще в старой квартире неделю или две и действительно разбрасывал по всей комнате свои носки. Но в то же время  почему-то казалось, что этот человек ему совершенно не знаком и он его видит чуть ли не впервые.  Цыплаков был устроен просто, без особых выкрутас. От всей этой раздвоенности своих собственных чувств ему стало вовсе не по себе. Он уставился на Носика, как бы ища поддержки. Лицо Носика было непроницаемым. И опять Цыплаков мысленно сплюнул. Между тем Горовой посмотрел в глубину парка, а потом на часы. Кого-то ждали. Пошли тягостные, мучительные для Цыплакова минуты… Вроде бы он, Цыплаков, должен был что-то сказать, пошутить, вспомнить смешное из их общего прошлого, но в голове заклинило и язык не слушался…

            Наконец, из-за деревьев показался человек. Удивительно узнаваемый даже издали. Ти-бай-дул-лин?! Человек подошел. Тибайдуллин. В невероятно грязной одежде, волосы всклокочены, от расширенных зрачков глаза кажутся огромными и блестящими, безумными кажутся глаза, щеки ввалились.

            -- Господа! – сказал Горовой по контрасту с происходящим весело и легкомысленно. – Друзья! Мы тут затеяли дуэль. Вы знаете и одного, и другого, так что, думаю, все будет справедливо.

            -- Какая дуэль! – вскричал Цыплаков, к которому вернулся дар речи. – В двадцать первом веке!

            -- Вот именно. В двадцать первом веке и пришло время дуэлей.

            -- Костя, ты будешь с ним драться? – бросился Цыплаков к Тибайдуллину.

            -- Д-а-а! – рявкнул Тибайдуллин.

            -- Для паники нет повода, -- заметил Горовой. – Он взрослый человек. Или его кто-то насилует в подъезде?

            -- Д-а-а! – ревел Тибайдуллин.

            Цыплаков растерянно оглянулся на Носика – по лицу того пробежала мимолетная, но какая-то уж очень нехорошая улыбка.

            -- Остается выбрать оружие, -- сказал Горовой.  – Шпаги, сабли, пистолеты… Первые два, думаю, исключаются. Тибайдуллин их в руках не держал, а я кандидат в мастера. Предлагаю пистолеты. При чем такие, к каким он привык с детства.

            Горовой нажал кнопку мобильного телефона и скоро откуда-то из-за спины появился молодой мужчина, шофер, который и привез сюда Цыплкова, и протянул большой кожаный футляр. Горовой поднял крышку – там лежали два совершенно одинаковых пистолета, два маузера военного образца… Рукоятка одного из них была потерта и на ней заметно пролегли несколько глубоких царапин. Именно за ним Тибайдуллин и отправился в свою зимнюю берлогу этой ночью. Именно его выбрал, когда предложили выбирать, именно он выскользнул из одервеневших от холода рук, а кто-то чужой, ловкий подхватил и вложил в его руки опять этот грозный, обжигающе-ледяной предмет…

            Яростная решимость Тибайдуллина вмиг куда-то исчезла, а на ее месте образовалась пустота, и он стоял с этой пустотой внутри, как полый орех и не чувствовал ничего, кроме знобящего утреннего холода. Сначала стоял, потом шел, потому что его куда-то вели, придерживая под руку и направляя – слепого, немого и полого…

            -- Тридцать шагов… -- сказал кто-то, близко, над ухом. Но кто?

            -- Тридцать шагов, -- лязгнул голос Носика.

            -- Убийство… -- прохрипел голос Цыплакова.

            -- Убийство! – пронеслось в голове Тибайдуллина. – Меня убивают! – ноги его мелко-мелко дрожали.

            -- По сигналу, сходитесь, -- опять сказал кто-то…

            Тибайдуллин стрелял из этого пистолета в детстве, на свой день рождения. Летом. На даче. Хотел выстрелить в ворону, но отец сказал, что в ворону нельзя, потому что она – живая. Он стрелял по шишкам ровно семь раз, ему исполнилось тогда семь лет.

            -- Стреляй, ты что! – гаркнули над ухом.

            -- Стре-ляй! – визгливо кричал необыкновенно возбудившийся Носик. – Стре-ляй!

            -- А! –сказал Тибайдуллин и выстрелил.

            Тибайдуллин выстрелил, получилось куда-то в бок, пуля ударила в ствол дерева, а потом отрекошетила в неизвестном направлении. Послушался громкий, издевательский смех Горового и тут же что-то просвистело у Тибайдуллина над головой, сбило шапку, резануло по волосам…

            -- Убили! – успел подумать Тибайдуллин и упал замертво. – Меня убили…

 

            Цыплаков сидел на заднем сидении, тупо уставившись в спину шофера. Носик уехал вместе с Горовым. И слава Богу! Если бы он сидел сейчас рядом, Цыплаков его бы просто задушил. С острым наслаждением, раздавил, как скрипучее, членистоногое насекомое, с душой ядовитой гусеницы, из которой никогда не получаются бабочки, а если и получаются, то это уже не бабочки, а черт те что. Цыплаков так явственно себе это представил, -- и насекомое, и гусеницу, и бабочку, и скрип ломающихся надкрылий, что даже крякнул. Настроение у него было… да хуже не бывает!

            Конечно, он видел, что пуля только сбила с Тибайдуллина шапку, что тот упал в обморок от страха, что откуда-то из глубины парка к нему бежит, крича и размахивая руками, какой-то человек. Но ведь и он, Цыплаков, тоже рванулся побежать – поднять, успокоить… но не сделал этого, потому что поймал вполне определенный, повелительный взгляд Горового и подчинился этому взгляду, полностью расписавшись в своей зависимости. Цыплакову, крупному, большому мужику, когда-то даже имевшему разряд по вольной борьбе, это было тяжело…

            Утро уже раскаталось. Цыплакова заканчивала завтрак, старательно выедая яйцо из пластмассового яичника в форме цыпленка.

            -- Ну? – сказала Цыплакова, вопросительно округлив глаза.

            Цыплаков посмотрел на нее гневно, так что она не продолжила, спросила только:

            -- Яичницу сделать?

            Цыплаков мотнул головой – типа, нет.

            -- А яйцо?

            Пластмассовый цыпленок с выеденным нутром вдруг показался Цыплакову совершенно ужасным, диким зрелищем.

            -- Купи другие! Неужели непонятно? – заорал он каким-то дурным бабьим голосом и смахнул цыпленка со стола.

            -- Тише, тише, тише… -- зашипела Цыплакова, подбирая с пола цыпленка и осколки яичной скорлупы. – Тише…

            И тут прозвенел звонок в дверь. Оба почему-то вздрогнули.

            -- Открой… ну… -- сказала Цыплакова после паузы.

            Цыплаков послушно пошел к дверям. В дверях стояла маленькая, щуплая женщина с огромным пакетом в руках. На спине у нее, как бы уравновешивая пакет, был тяжелый рюкзак. Что там, в этом пакете, Цыплаков сразу и не сообразил, и только когда оттуда донеслось жалобное мяуканье, понял – грудной ребенок. Женщина прошла через холл в гостиную и села в кресло, на самый край – расположиться удобнее ей не давал рюкзак. Но не смотря на такую неустойчивую позу, голос у нее был решительный.

            -- Я никуда не уйду, -- сказала женщина. – Мне некуда идти. Вы сломали мне жизнь.

            Женщину звали Катя. Это ее, на шестом месяце беременности, Цыплакова выставила из квартиры своей матери. Тогда они с мужем пошли на вокзал. Муж устроил ее поудобнее, принес порцию пиццы с грибами, две бутылки кока-колы и отправился искать жилье. Наступил вечер, но муж не появлялся. Ночь Катя провела сидя, положив голову на рюкзак. Телефон мужа был постоянно «временно» недоступен, но на утро она получила эсэмэс сообщение: «Не беспокойся, меня не жди. Устраивайся сама.» От неожиданности Катя так побледнела, что сидящая рядом женщина сказала:

            -- Вам плохо?

            -- Да, --ответила Катя. – Мне плохо…

            -- Беременной женщине плохо! – подхватил кто-то неподалеку и вызвал скорую помощь.

            Рожать Кате было еще рано, но она все твердила, что ей плохо, и ее оставили в роддоме на сохранении. Катя была послушной больной, ласковой с соседками по палате, все ее любили и делились с ней фруктами и дополнительной едой. Наконец, она благополучно родила девочку, но продолжала твердить, что ей плохо. И ее продержали в роддоме еще какое-то время, сколько могли. Она все ждала, что вот-вот обнаружится муж, но муж не обнаруживался, и наступил момент, когда оставаться там больше было уже никак нельзя. И тогда Катя, выписавшись из больницы, направилась прямым ходом к своей бывшей квартирной хозяйке и сказала:

            -- Я никуда не уйду.

            -- Как это не уйдете? – воскликнула Цыплакова.

            -- Мне некуда идти, --сказала Катя.

            -- Надо думать, когда заводите детей. Мы с вами чужие люди! Почему у нас из-за вас должна голова болеть? Ну-ка, быстренько! Этак можно до любой наглости дойти! Нет жилплощади – нечего размножаться. Ну-ка, быстренько! – и Цыплакова сделала попытку выхватить у Кати из рук пакет с ребенком, но Катя держала его крепко. От толчка ребенок проснулся и отчаянно замяукал.

            Цыплакова была в бордовом турецком халате, расшитом блестками, который делал ее еще больше и внушительнее, и возвышалась над Катей такой грозовой тучей. Катя же, со своим круглым, детским личиком не произносила ни звука и только прижимала к себе пакет с ребенком, так что ее тонкие пальчики от напряжения побелели. Видимо, ребенку передалось ее состояние, и он затих. Вся эта картина вдруг подействовала на Цыплакова так же, как вид пластмассового цыпленка с выеденным внутри яйцом. В другой ситуации, возможно, он не стал бы перечить жене, тем более, скорее, был пофигистом, но бессонная, нервная ночь, собственная униженность и сострадание к таким же били в нем через край. Он бросился к Цыплаковой, одной рукой обхватил за талию, оттягивая в сторону, а другой крепко сжал запястье. Цыплакова взвизгнула и отступила.

            -- Оставь человека! – орал в бешенстве Цыплаков. – Пусть остается здесь!

            -- Где? – пролепетала усмиренная Цыплакова, падая на кожаный диван.

            -- Здесь, здесь!

            -- Здесь нельзя… Здесь гостиная…

            -- Вот гости и будут. Подыщет себе что-нибудь, уйдет.

            Так Катя у Цыплаковых осталась.

            Она была тихой, неслышной. Ребенок плакал редко, да и не плакал даже, когда плакал, а как-то мяукал и тогда казалось, что в гостиной котенок. Чаще всего можно было подумать, что там вообще никого нет. В первый же вечер Цыплакова сломалась и позвала Катю ужинать. И, насмотревшись как та ест, наголодавшаяся за несколько месяцев в больнице, стала приносить ей то яблочко, то конфетку, то горсточку изюма… И было бы все тихо-мирно, и длилось сколько надо долго, если бы не разразилась катастрофа… Если бы Цыплаков не влюбился.

            Дело было утром. Цыплаков, будучи с некоторого бодуна после умеренной производственной пьянки, зачем-то вышел в прихожую и там увидел крошечные ботиночки. У Цыплаковой размер ноги был приличный, у подрастающих сыновей тоже. Вид их обуви никогда не вызывал у Цыплакова никаких особенных чувств. Эти же ботиночки – лаковые, с высоким подъемом и потертыми шнурочками – его вдруг потрясли. Он поставил их на свою огромную ладонь и они  уместились, оба. Чувства при этом он испытывал самые непривычные и пронзительные, и необыкновенно сладкие, как будто в душе его какие-то ангелы заиграли на своих ангельских музыкальных инструментах. С этого утра он часто приходил в прихожую, воровато оглядываясь, держал на ладони Катины ботиночки, слушал ангельскую музыку и ему даже казалось, что вместе с ботиночками он держит на ладони ее всю вместе с ее ребенком. Он подходил к закрытым дверям гостиной и, сдерживая дыхание, прислушивался к каждому шороху, к каждому движению за ними… Цыплаков стал рассеянным, сентиментальным, хуже соображал на работе и часто, очень часто просто глупо и счастливо улыбался.

            Вот в таком состоянии Цыплакова как-то и застала мужа – с глупой, блаженной улыбкой, растекшейся по широкому лицу и Катиными ботиночками в руке… Она и раньше замечала за ним какие-то перемены, какие-то странности, а тут… Цыплакова была неглупой женщиной, все ей стало ясно. И хоть Цыплаков засуетился и стал бестолково оправдываться, пути назад не было. Цыплакова, как-то вдруг мгновенно постарев и особенно грузно топая, побежала в спальню, упала на супружескую кровать и затряслась от беззвучных рыданий. Цыплаков пошел за ней следом, сел рядом и даже попытался утешающе погладить по упругой, сотрясающейся спине. Цыплакова неловко отбила его руку и продолжала рыдать.

            -- Ну, Ната, ну… -- бубнил Цыплаков. – Ладно тебе.

            -- Что ладно! Что ладно! – отбрыкивалась Цыплакова. – Уходи к ней! Я как-нибудь и без тебя! Я себе тоже найду! Я – красивая женщи-н-а… Ко мне при-и-стают!..

            -- Вопросов нет… Конечно, пристают… Вон, Носик пристает…

            -- Пошел отсюда, козел, скотина! – прохрипела Цыплакова и сбросила на пол его подушку.

            Цыплаков покорно взял подушку и пошел почему-то в ванну. Конечно, спать в ванной он не собирался, просто сел на край, прижал к себе подушку и стал думать… Ну что ж, -- думал Цыплаков, --а может, она и права? Жизнь катится по инерции и неизвестно уже, куда катится… Неизвестно, пока не увидишь вдруг под ногами крошечные ботиночки, от которых затрепещет давно спокойное сердце. Что, он счастлив? Какое там счастье! Парни – малолетние оболтусы, жена – сварливая, разжиревшая лахудра, работа как из-под палки, заработал – купил, сносил, стоптал, проел, спустил в унитаз… Для подтверждения этой мысли Цыплаков даже заглянул в унитаз и спустил воду. В воронке закружилась душистая голубая пена. Уж лучше бы, как раньше, -- мрачно думал Цыплаков. – Без обмана. Гавно, оно и есть гавно. А смысл? А идея? А идеалы? Проел, пропил, променял… В истории с Тибайдуллиным вообще повел себя, как подонок… При этом нестерпимом воспоминании Цыплаков даже застонал. Он вскочил, да так с подушкой в руках решительно побежал в гостиную. Ребенок спал в глубине дивана, Катя сидела в кресле и мечтательно смотрела в окно.

            -- Екатерина! – сказал Цыплаков торжественно и взволнованно. – Конечно!.. Вы удивитесь… Конечно! А, может, вы уже знаете!.. Я давно… Вы могли заметить… конечно…

            --Что вы хотите? – спросила Катя как-то очень уж трезво.

            -- Я… не хочу… --сказал Цыплаков. – Итак, все вокруг слишком много хотят! Я предлагаю! Да! Предлагаю! Руку и сердце!

            --Что это вы? – сказала Катя еще трезвее. – Вы – женаты, я замужем. Что вы такое говорите?

            -- Где же ваш муж? Где отец вашего ребенка?!

            -- Не знаю, -- сказала Катя.

            -- Вот! Вот! – вскричал Цыплаков. – Вам нужен муж, а вашему ребенку нужен отец!

            -- Он у нас есть, -- сказала Катя. – Без отца ребенка не получится. Неужели не ясно?

Он нас любит, и мы его любим. Где он – это уже не важно.

            -- Это маразм, -- сказал Цыплаков.

            -- Вы дурак, -- сказала Катя.

            Катя совсем не хотела его обидеть, тем более именно благодаря ему она и нашла здесь приют. Слово «дурак» вылетело у нее как-то по-свойски. Но Цыплаков обиделся. Он опять отправился в их большую ванную комнату, какое-то время сидел на краю ванны, думал свои тяжелые думы, потом задремал и в таком полусонном состоянии залез в ванну, да так и проспал в ней всю ночь, неловко подвернув голову и прижимая к животу подушку.

            Утром его разбудили сыновья, устроившие у умывальника дикий ор. Цыплаков выбрался из ванны, сделав вид, что очутился в ней совершенно случайно, и отправился на кухню. На кухне сидела жена, вернее то, что от нее осталось. А осталось от нее нечто совершенно плачевное – опухшее, отекшее, осевшее, с азиатскими щелочками глаз. Она молча налила ему кофе. Цыплаков глотнул кипяток, опалив горло, но даже не пикнул, не выронил ни звука, ни стона, ни ругательства, стоически принимая божественное наказание. Он быстро оделся и готов уже был идти на работу, но какая-то сила повела его

к дверям гостиной, толкнула в спину, заставила войти… В гостиной ни Кати, ни ребенка не было.

            -- Я их не выгоняла, -- послышался за спиной скорбный голос Цыплаковой. – Она сама ушла. Даже не знаю когда…

            В семье Цыплаковых начались тяжелые времена. Внешне все выглядел нормально, ссор и столкновений между супругами было даже меньше, чем обычно, но атмосфера в доме была тяжелая и даже какая-то трагическая, как будто в одной из комнат лежал покойник. Дети, не вынеся этого, все где-то пропадали, так что и голосов их не было слышно. Сами Цыплаковы ходили на цыпочках. Молчание царило. Молчание и тишина. После работы Цыплаков ложился в гостиной на диван, где еще недавно спала Катя с ребенком, и лежал так, сдерживая дыхание, чтобы громко не вздыхать. Ночь он проводил там же, укрывшись пледом. Однако, привычка взяла свое. Через месяц он перебрался в супружескую спальню и даже время от времени стал исполнять свои супружеские обязанности, но это ничего не изменило. Покойник оставался в доме.

            Как-то Цыплакова сказала:

            -- Звонила…

            Переспрашивать, кто звонил, не было надобности, по ее тону и так было ясно. Цыплаков и не переспрашивал.

            -- Просила рюкзак принести…

            -- Ку-да? – спросил Цыплаков, еле шевеля вдруг онемевшими губами.

            -- Адрес у телефона.

            После ее ухода, под диваном в гостиной действительно обнаружился ее рюкзачок.

            На другой день после неожиданного предложения Цыплакова, Катя проснулась рано, часа в четыре. Она долго лежала и думала. Она давно уже ни о чем не думала – с тех пор, как родила дочь. Мысли приходили, конечно, но какие-то коротенькие, и долго не задерживались. Ей казалось, что она даже не плывет по реке жизни, что она сама эта река, и эта жизнь, что она сама течет  в них, а они текут в ней. И как бы в подтверждение этому струилось молоко из ее маленькой груди, струилось и не иссякало, а младенец все сосал и сосал, все рос и рос, и тяжелел в ее руках.

            Теперь же она думала, и мысли никуда не исчезали, а связывались друг с другом, и картина мира представала ясно. Ребенок уже был тяжелый, поэтому она переложила самое необходимое из рюкзака в целлофановый пакет, быстро собралась сама  и бесшумно, как все что она делала, выскользнула из квартиры. Отправилась Катя на вокзал и устроилась на том же месте, где какое-то время назад ее ставил муж

            Люди вокруг нее сменяли друг друга, и поезда развозили их в разные города и страны, в разные их жизни и разные их судьбы, но всегда среди них находились те, кто помогал Кате, приносил еду, покупал памперсы, держал на руках ребенка, когда ей надо было не надолго отлучиться, или просто поддерживал добрым словом. Но были и другие, которых раздражала женщина с ребенком, живущая на вокзале, они ворчали, скандалили, а бывало, что и жаловались в милицию. Но для милиционеров у Кати всегда находилось свое особое слово и ее не трогали.

            Однажды ее сняли в телевизионной программе «Времечко». Ведущий программы был злоязычным человеком и, представляя Катю с ребенком и рассказывая о них, припомнил историю одной английской собаки, которая много лет ждала в аэропорту своего хозяина. Что говорить, сравнение мало приятное,  но этот злоязычный человек, как это часто бывает, помог Кате больше, чем иной добряк. Скандальный сюжет именно из-за своей скандальности быстро попал в эфир и его увидел муж Кати, который уже давно ее искал и не мог найти. Муж Кати тут же поехал на вокзал.

            Время было за полночь, Катя дремала, удобнее положив на коленях ребенка, и тут, сквозь дрему, услышала совсем другие звуки, чем те, к которым привыкла на вокзале. Рядом кто-то всхлипывал… Она открыла глаза и увидела одновременно знакомого и незнакомого человека. Знакомого, потому что это был ее муж, и незнакомого, потому что он очень изменился – похудел, осунулся и возмужал, проведя много месяцев в борьбе с жизнью. Муж смотрел на нее и плакал, он встал на колени и поцеловал спящего ребенка, потом взял его на руки, и они с Катей ушли в свою новую жизнь…

            Цыплаков стоял перед дверями незнакомой квартиры в незнакомом ему районе. Он весь содрогался, вздрагивал от волнения, как большая нервная собака, и мял в своих огромных лапах Катин рюкзачок. Звонок взорвался звонко, заливисто, весело, дверь открыла Катя, весело и шумно топая в домашних сабо. Цыплаков посмотрел на нее и… это можно было бы сравнить, как если бы ему по голове дали огромной кувалдой, или бревном, или на ту же его несчастную голову вылили ведро холодной воды… Он увидел маленькую женщину – в джинсах и майке, женщину типа женщина-подросток, с плоской маленькой грудью, узкими мальчишескими бедрами и короткой стрижечкой вокруг круглого, полудетского лица. Увидел и с ужасом понял, что она ему не нравится, что    

ему нравятся женщины совсем другие. Да! Да! Да! Такие, как его собственная жена! Крупные, высокие, цветущие! От понимания этой простой истины Цыплакова даже пробил холодный пот. Катя благодарила – за все, за все! – и настойчиво предлагала чай с шарлоткой, Цыплаков тоже почему-то благодарил, благодарил многократно, благодарил, приплясывая от нетерпения, и бежал, бежал как можно быстрее, как говорится «ноги уносил»…Домой.

            В ту ночь Цыплаков самозабвенно предался супружеской любви и наутро проснулся счастливым и свободным. Больше не было в доме покойника! Цыплакова же помалкивала и только задумывалась иногда. Она знала, о чем. Она ничего не забыла…

 

            Тибайдуллина не убили, но что с ним происходило, он не понимал. Он чувствовал себя, как чувствуют во сне или под наркозом, в какой-то зыбкой, нереальной, колеблющейся среде, полной странных ощущений, видений, обрывков снов. До него доносилось, как через глухую стену: «Поторапливайся!» Доносилось, как матерился Валентин Петрович. Эти слова шлепались, как комья грязи в грязь, шлепались и растворялись. Он шел, или стоял, а может, и шел, и стоял… Иногда ему казалось, что он летит… Летит, как летают во сне… Казалось, что тело его невероятно вытянулось в длину и ноги достают до горизонта, а потом казалось, что он совсем крошка, пылинка в плену безграничного непонятного ему мира. Страха не было. Было бесчувствие. И как во сне или под наркозом, казалось, это длится вечность. И это длилось вечность.  

В мае, когда заклубилась первая туманная зелень, отцвели вишни, но еще не зацвели яблони, а каштаны выпустили свои роскошные венчальные свечи, прилетела Римуля. Она шла по аэропорту сквозь толпу встречающих, и хоть никто ее не встречал, чувствовала себя под обстрелом множеств и множеств восхищенных взглядов. Римуля была красавицей. Копия мать Тибайдуллина, казачка, только тоньше, миниатюрней, стройнее и глаза, как у деда Тибайдуллина, темные, почти черные, с волнующим, загадочным, восточным раскосом. Но Римуля была не просто красавицей, Римуля была больше, чем красавица, потому что в душе ее горел огонь и те, кто смотрел на нее, видели не только красоту ее лица, но и отблеск этого огня.

            Римуля шла по аэропорту в линялых, прорванных на коленях джинсах, блеклой маечке и сандалиях, завязанных по икре тесемками – крест-накрест. На ее плече болталась пустая джинсовая торбочка, русые волосы небрежно текли по спине. Римуля миновала строй навязчивых таксистов и дождалась рейсового автобуса. Какой-то парень суетливо уступил ей место у окна, но Римуля на него даже не посмотрела. Вид у нее был рассеянный и скорее ленивый, на самом же деле она была сосредоточена, собрана и сурова.

             Ключ, как договаривались когда-то, лежал под половичком. Но в квартире люди были. Римуля прошла в комнату, в ту самую большую, парадную комнату, освещенную многоэтажной хрустальной люстрой, в которой когда-то Римулина бабушка устраивала елку для Римулиного маленького отца. В комнате сидела мать, а точнее, женщина, напоминающая мать, только моложе и ухоженнее. Была она в нарядном домашнем кимоно, расшитом диковинным  зверьем.

            -- Ри-му-ля! – воскликнула женщина в кимоно и бросилась к  Римуле.

            Сомнений, что это мать, не оставалось, но Римуля не поддалась, мягко отстранилась от материнских объятий. Из соседней комнаты выбежали четырехлетний племянник и сестра.

            -- Римуля! Римуля! – закричал племянник, крепкая, розовая, невменяемая торпеда и стал толкать ее в бок. – Что ты мне привезла? Что ты мне привезла?

            -- Ничего! – зло ответила Римуля. – Себя привезла! Тебе этого мало?

            Племянник обиделся и спрятался за свою мать, сестру Римули, тоже вроде бы и красивую, но без огня в душе, а с годами немного даже присохшую.

            Наступила пауза. Все три женщины молчали, но вдруг стали тяжело дышать, как будто в комнате резко уменьшилось количество кислорода. Племянник же стал хныкать.

            -- Где папа? – спросила Римуля. Спокойно так спросила, без нервов.

            -- Где? Где?! – закричала, заверещала, сорвалась, завелась сестра. – Откуда мы знаем – где? Откуда мы знаем? Что нам о нем думать? Он о нас думал? Он о нас не думал! Он ни о ком не думал! Ему говорили – освой компьютер. Ему говорили – сдай квартиру!

            Сестра все кричала, припоминая «папины» прегрешения, случаи, когда Тибайдуллин был как-то перед ней виноват, начиная с раннего детства, как из-за него она ошпарила палец, разбила лоб, как он сломал ее любимую игрушку, и заканчивая более поздним временем, как она привела знакомиться своего будущего мужа, а «папа» посмотрел на него, как дикарь, не поздоровался и убежал.

            Сестра кричала, четырехлетний племянник тоже что-то агрессивно подвывал, высовываясь из-за ее колена, мать же сидела молча, с бесстрастным выражением на лице, только потом по этому бесстрастному лицу потекли слезы. Тут в комнату легкой походкой вошел незнакомый Римуле мужчина. Он приветливо кивнул Римуле, поцеловал руку матери, похлопал по плечу сестру, ущепнул малыша за щечку, сказал:

            -- Ну, я поехал, -- и вышел из комнаты.

            Все это он проделал стремительно, практически одновременно, так что Римуля даже не смогла его разглядеть. Словно ветер пролетел.

            -- Кто это? – спросила немного остолбеневшая Римуля.

            Вместо ответа мать заплакала еще сильнее, а сестра закричала с удвоенной энергией:

            -- Что он для нас сделал? Что? Что он нам дал? Что?

            Это уже походило на истерику. О чем с ними было говорить?

            -- О чем с вами говорить… -- сказала Римуля, бросила ключи на колени матери и пошла из квартиры.

            С человеком, который переслал ей такое странное отцовское послание, Римуля списалась по электронной почте еще перед вылетом, -- она всегда была предусмотрительна, -- и теперь ждала его в условленном месте, на скамейке в сквере. Назначенное время пришло и прошло, но человек не приходил. Вообще в этом маленьком сквере никого не было, только на скамейке, на которой сидела Римуля, на другом ее краю, давно уже сидел ребенок, мальчик лет десяти. Римуля совсем уж занервничала, как тут мальчик поднялся и подошел к ней.

            --Может, вы меня ждете?

            -- Нет, мальчик, -- сказала Римуля строго, привыкшая отбиваться от бесчисленных ухажоров. – Я не тебя жду.

            Но мальчик не уходил.

            --Ваш электронный адрес Рим, Т, собака, мэйл ру?

            --Да, -- рассеянно ответила Римуля.

            -- Тогда вы ждете меня.

            -- Боже! – воскликнула Римуля, вскакивая со скамейки. – Я ищу своего отца!

            -- Это еще зимой было, --сказал мальчик.

            --Я знаю, -- сказала Римуля. – Как он выглядел?

            -- Страшно, -- сказал мальчик честно.

            -- О! –сказала Римуля.

            -- Бывают и пострашнее, --успокоил ее мальчик.

            -- Кто? – спросила Римуля.

            -- Орки и гоблины.

            -- О! –сказала Римуля с болью в голосе. – Вспомни про него еще что-нибудь! Хоть что-то!

            -- От него плохо пахло.

            -- Боже! – сказала Римуля. Римуля немного помолчала, мальчик тоже молчал, только сопел в знак сочувствия. – Ты очень хороший мальчик, --сказала Римуля. – Сейчас я ничего не привезла, но я обязательно тебе что-нибудь привезу.

            -- Мне ничего не надо, -- сказал мальчик. – У меня все есть.

            -- Так уж и все? – сказала Римуля.

            -- Все, -- сказал мальчик с достоинством. – Есть такая игра, «Кладоискатель». Я там уже почти все клады нашел.

            -- Молодец!  -- сказала Римуля.

            -- Если одной жизни не хватит, в запасе еще семь.

            -- Здорово… -- сказала Римуля без энтузиазма, скорее, с грустью…

            У мальчика были все качества, чтобы стать настоящим мужчиной, поэтому со своей стороны он предложил, что мог:

            -- Я могу дать объявление в нете?

            -- Боюсь, эти люди туда не заглядывают, -- Римуля чуть взъерошила ему чубчик, поцеловала в щеку, сказала. – Пока.

            И они расстались.

            У Римули не было семи жизней, и ее единственная данная ей жизнь не так уж давно началась, но с самого начала этой жизни, с самого рождения Римули, в ней стал бить какой-то особый источник, заповедный ключ, пробившийся из лесных зарослей тайная тайн, такой чистоты, энергии и силы, что иногда Римуле казалось, что ее хватит не на одну жизнь, а на все семь.

            Всего сутки назад она со своим парнем, веселым парнем по имени Роландо (тем, с которым познакомилась в Интернете) вернулась из путешествия. На мотоцикле они объехали почти всю Италию, останавливаясь погостить у его друзей и родственников, одно впечатление сменялось другим и Римуля совсем не вспоминала о доме и своих близких. Она как бы оставила их в камере хранения, совершенно уверенная в надежности замков. Вернувшись же из путешествия, Римуля заглянула в Интернет и в своем почтовом ящике обнаружила странное письмо. Она тут же списалась с отправителем и договорилась о встрече.

            -- Я должна немедленно вылететь домой, -- сказала Римуля Роландо, конечно, по-итальянски.

            Роландо, как парень средиземноморского темперамента, вскипел, стал размахивать руками, бурно жестикулировать и кричать тоже, естественно, по-итальянски, что это совершенно невозможно, что он жить без нее не может и для того, чтобы уйти и куда-то там вылететь, ей придется перешагнуть через его труп. Он лег на пороге и стал изображать этот труп, впрочем, довольно неубедительно – от возбуждения он слишком громко дышал. Тогда Римуля, в чем была и как была, перешагнула через Роландо, выскочила на улицу, поймала такси и поехала в аэропорт.

            Денег у Римули не было, последнее она отдала таксисту. Все-таки немного не хватило, но когда Римуля стала извиняться, таксист сказал, чтобы она поцеловала его в щеку и этого будет достаточно. Римуля поцеловала его в щеку, и он остался доволен. В аэропорту Римуля разыскала пилотов, совершавших рейс в ее родной город. Сделать это было совсем не так просто, даже Римуле на это понадобилось два с половиной часа. Но через два с половиной часа она уже была на расстоянии семи с половиной тысяч километров от земли, откуда «труп» веселого Роландо, лежащего на пороге его родного дома, уже невозможно было увидеть.

            Расставшись с мальчиком, переславшим ей весть от отца, Римуля медленно пошла по улице, размышляя, что же делать дальше…  Но Римуля не принадлежала к людям, способным предаваться долгим размышлениям, она тут же начала действовать. И прежде всего – принюхиваться. Это был самый верный путь, потому что уже через каких-то десять минут она почувствовала едкий, неприятный, просто шокирующий запах – запах поражения и беды. Она остановилась и увидела неподалеку опущенного, заросшего человека в грязной одежде.

            Римуля подошла:

            -- Вы случайно не знаете моего отца, Константина Тибайдуллина?

            Незнакомец мрачно усмехнулся:

            -- Что, продулся, как я?

            -- Он не продулся! – закричала Римуля и неожиданно даже для себя самой расплакалась.

            Но плакала Римуля недолго, не в ее правилах это было. Уже через полминуты она опять подошла к незнакомцу.

            -- Извините, -- сказала Римуля.

            -- Ничего, -- сказал незнакомец. – Это я не прав. На вашем месте вполне могла быть моя дочь. Не думаю, что быть моей дочерью большое удовольствие.

            Лицо у него было лилово-багровым, с выступающими на поверхность красными жилками, через которые выходил избыток алкоголя. В глаза он не смотрел, как не смотрят люди, отягощенные не только комплексом собственной вины, но и вины всего остального человечества. Римуля сразу поняла, что раньше этот человек был совсем другим, и принадлежал другому кругу и почувствовала к нему расположение.

            -- Повторите, пожалуйста, фамилию вашего отца, я не очень расслышал, -- сказал незнакомец.

            Римуля повторила.

            -- Татарин?

            -- Он не татарин, -- сказала Римуля. – Его отец татарин, а мать – донская казачка.

            -- Его, скорее всего, называют татарином, это понятно. Так что, спрашивайте татарина. Но лично я не встречал. Город большой, людей много.

            -- Что же мне делать?

            -- Расспросите-ка на свалке.

 

            Римуля шла по свалке, столице проигравших, пробиралась по запутанным тропам между горами мусора, большими и малыми, и огромными, как небоскребы, ветхие, гигантские, угрожающие небоскребы мусора, которые, казалось, могут в любой момент обрушиться и погрести под собой маленького, жалкого человечка. Человеков этих ей попадалось довольно много, в бесформенных одеждах, с грубыми, обветренными лицами. И, глядя в эти лица, трудно было представить, что когда-то, давно, они были прелестными детьми с нежной, атласной кожицей, их любили матери, они учились в школе, должно быть, были октябрятами, а потом пионерами, ветер развивал алые галстуки на их хрупких, ребячьих шейках, а ясные их глаза были полны нелепой веры в справедливость и красоту жизни. Иногда долетал какой-нибудь особо омерзительный запах, на секунду Римуля зажмуривалась и, преодолевая  внезапное головокружение, шагала дальше.

            --Вы не встречали моего отца, Константина Тибайдуллина, его еще могут называть

«татарином»? – спрашивала у всех Римуля.

            Попадались и молодые, вполне прилично одетые. Только в дерзких их глазах затаилась все та же болезнь, болезнь проигравших. Пятнадцатилетний подросток, в немыслимо светлых для такого места джинсах и канареечного цвета блузе, крикнул откуда-то сверху:

            -- Что потеряла?

            -- Отца, --ответила Римуля.

            -- Поищи на кладбище!

            -- Дурак, -- сказала Римуля.

            -- Дура, -- отозвался подросток, и в Римулину голову полетела пустая пластмассовая бутылка, запущенная так виртуозно ловко, чтобы с одной стороны не задеть ее и не принести ущерба, а с другой показать, кто есть кто.

            -- Татарин? Знал такого, -- показался из-за картонного ящика какой-то старик. Видимо, у старика болел зуб, голова его была обмотана старым шерстяным платком, так что торчали только кустистые, как у Льва Толстого, седые брови и синеватый мясистый нос. – Зимовал тут, неподалеку.

            -- Где его можно найти?

            -- Кто его знает. Комар говорил, в парке видел…

            -- В каком парке?

            -- А там где космонавты.

            Римуля уже выбиралась со свалки, как мимо ее уха опять пролетела пластмассовая бутылка, потом вторая.

            -- Уходи отсюда, -- громко сказала Римуля. – Здесь кладбище.

            -- Зато здесь все есть. Ничего не надо, ни работать, ни учиться! – голос был все того же подростка, дерзкий, но с надрывом.

            -- На кладбище тоже не надо ни работать, ни учиться.

            Полетела еще одна бутылка, но на этот раз даже чуть-чуть задела Римулю по волосам, словно причесала.

            --Дурак! – фыркнула Римуля.

            -- Дура! – послышалось за спиной.

            Парк Космонавтов занимал собой довольно большое пространство, дальним, неухоженным краем переходя за черту города и смыкаясь с лесополосой, заложенной еще в те поры, когда в правительстве был Тибайдуллин-старший и было принято решение – все что можно, активно озеленять. Теперь же его внучка, Римуля, без устали прочесывала этот парк из конца в конец, а в лесополосе чуть не заблудилась. Было уже темно, холодно и довольно страшно и, чтобы себя подбодрить, Римуля напевала: « Я, Красная шапочка, я, Красная шапочка, я иду по лесу и никого не боюсь, я несу пирожок и горшочек масла…» Вот такое бывает иногда у людей дурацкое поведение. Вдруг Римуля споткнулась и чуть не упала – перед ней зловеще высился памятник космонавтам, где из гранитной платформы выступали мощные, тяжеловесные фигуры в каменных скафандрах, протягивая вверх, к забитому облаками небу, каменные, похожие на лопаты руки, в которых  как-то совсем уже не убедительно покоились маленькие и хрупкие космические корабли. Этих космонавтов было скорее жаль. Куда тянулись они, такие тяжелые, такие неповоротливые, такие уродливо рубленные, такие земные?

            Римуля села на край платформы и обожглась от ледяного ее холода, и чуть не вскрикнула. Но тут услышала стук… Если бы это был обычный стук, Римуля, возможно, и не обратила бы на него внимания. Стук же был особый. Тук-тук, тук-тук, -- это идет котенок. Пустите котенка ночевать! Темно на улице, холодно, ветер, пустите котенка к теплой печке. Тук-тук, тук-тук, -- бежит козочка. Откройте козочке дверь! Так с ней в детстве играл отец. Тук-тук… -- идет котенок на мягких, пушистых лапках…

            Стук шел по каменной платформе, и откуда-то снизу, и откуда-то сбоку… Римуля медленно встала. Стук оборвался. Вокруг была тишина и немота, даже звезды затерялись за облаками. Римуля вся обратилась в слух… Вот опять – тук-тук, тук-тук, это идет котенок… Римуля сделала несколько шагов в сторону, казалось, слышится оттуда – и чуть не упала, споткнувшись. Присела, провела рукой по холодной, шершавой поверхности, выступающей над землей – что-то похожее на чугунную крышку люка… И откуда-то из-под нее, снизу, глухо, жалобно донеслось – тук-тук, тук-тук, -- это идет котенок… Крышка прилегала неплотно и чуть покачивалась. Римуля уперлась в край и навалилась всей силой. Из темной  щели дохнуло затхлостью.

            -- Папа! – отчаянно крикнула Римуля.

            -- А… -- откликнулось эхо.

            Но, кроме отражения собственного голоса, Римуля услышала еще что-то.

            -- Папа! – опять крикнула Римуля.

            И еще больше сдвинула крышку. Щель увеличилась настолько, что в нее вполне могло проскользнуть ее узкое тело. Опираясь на руки, Римуля просунула ноги и нащупала напоминающую ступень скобу, потом другую. Не задумываясь, ловко, как обезьянка, она стала спускаться в глухую тьму, все более леденящую, все более влажную, все более липкую. Вдруг скобы-ступени оборвались…

            -- Папа! – крикнула Римуля.

            -- А-а… -- донеслось, откликнулось в ответ слабо и шелестяще. Как будто тьма вздохнула.

            Где-то внизу, под ее ногами, вспыхнул слабый свет. Вспыхнул и погас. Римуля схватилась руками за предпоследнюю скобу, повисла, вытянувшись на руках во весь рост и… разжала руки. Летела она недолго, но ей казалось, что долго. Ноги провалились в рыхлое, мягкое. Остро запахло гнилой листвой. Опять вспыхнул тусклый свет фонарика с умирающей батарейкой и перед собой Римуля увидела двух людей, примостившихся у стены каменного колодца. В одном с трудом узнавался отец, да, он был заросший и грязный, но, главное, он был так худ, что почти прозрачен. Рядом с ним сидел чужой, незнакомый мужчина.

            -- Папа! – закричала Римуля.

            Тибайдуллин затрясся. У него не было сил даже плакать.

 

            Рассветало. Сквозь щель в отверстии далекого люка просвечивала все более отчетливая белизна. Но здесь, на дне, тьма только чуть разрядилась, да так и застыла в вечных серых сумерках. Римуля сидела молча, прижавшись к отцу. От пережитого волнения он утомился и задремал. Валентин Петрович привыкшими к сумраку глазами жадно всматривался в Римулю, все больше узнавая в ней ее бабку, красавицу казачку…

            … Она обычно вставала рано и босиком, в разлетающемся шелковом немецком халате -- переливающемся, струящимся, роскошном, -- шлепала на кухню, ставила чайник и варила кашу для маленького Тибайдуллина. Лежа в денщицкой, восемнадцатилетний Валентин Петрович жадно впитывал каждое ее слышимое движение, каждый шаг легких ног – шлеп, шлеп… Сердце его билось сильнее, приятно, взволнованно. Чувствовал он себя так, как если бы выпил бокал шампанского или, как если бы рядом заиграл хороший духовой оркестр. Он любил духовые оркестры. Шлеп-шлеп… Она выпивала стакан чая, выкуривала тонкую папироску и только после стучала в дверь денщицкой: «Эй, парень, жизнь проспишь!»

            Свою жизнь она не просыпала, она жила как-то сама с собой, ярко и живо, наполняя все вокруг себя особой лучащейся энергией. Чтобы не делала – пекла пироги, играла с ребенком или просто смотрела в окно. Любила смеяться. Телевизор у них появился одним из первых. Смотрела телевизор и хохотала, как 6езумная, щелкала орешки. И все посматривала на нескладного парнишку-денщика отчаянными, веселыми глазами. Где раскопал ее старый Тибайдуллин (да не такой уж и старый тогда, немногим за сорок), из каких борозд вскопанного войной человеческого поля вытащил? Иногда в лунные ночи она выходила на кухню все в том же разлетающемся халате, переливающемся, диковинном, сама вся какая-то диковинная, из другого мира… Долго пила воду, курила тонкие папироски одну за другой, смотрела в окно, что-то напевала… и плакала. Валентин Петрович, как бы глубоко не спал, тут же просыпался, чувствуя ее присутствие даже через стену. Лежал, боясь пошевелиться, спугнуть, сдерживая дыхание…

            Совсем в другую эпоху своей жизни он услышал, что она умерла. Еще совсем не старой, в эпидемию вирусного гриппа. На похороны не пошел, но к весне, когда стаял снег, отправился на кладбище. Кладбище было недавним, огромным и каким-то голым, и небо над ним  висело огромное, блеклое, пустое, и они как-то перекликались между собой, как две сироты. Валентин Петрович заблудился на совершенно одинаковых дорожках между совершенно одинаковыми могилами, долго блуждал и вдруг почувствовал на себе взгляд – знакомое лицо пристально и в то же время насмешливо смотрело на него с портрета-медальона. Оно было таким живым в окружении пустой земли и пустого неба, что просто ошеломляло. Валентин Петрович положил цветы на могилу и быстро пошел прочь.

            И вот теперь эта же женщина в своем юном обличье сидела перед ним, обнимая младшего Тибайдуллина, совсем как когда-то. Тибайдуллин же младший, расслабившись в объятиях дочери, все дремал, чуть приоткрыв рот, совсем как ребенок.

            -- Он ничего не ест, -- пожаловался Валентин Петрович и показал на корзинку, стоявшую в стороне.

            Кто-то о них помнил. Римуля быстро обследовала содержимое корзинки – печенье, колбаса, крекеры, банки с тушенкой и сгущенным молоком, открывавшиеся легко, на ключ, запас батареек для фонарика.

            -- Поменяйте батарейку! – сказала Римуля раздраженно. – Не будьте таким скупым!

            Валентин Петрович послушно вставил в фонарик новую батарейку, вспыхнул яркий свет – сходство Римули с бабкой выявилось так ослепительно, что Валентину Петровичу сделалось даже нехорошо.

            -- Что с вами? – опять неприязненно заметила Римуля.

            И она быстро и ловко принялась за дело. Она открыла банку молока, обмакнула в молоко печенье и стала кормить отца. Он ел послушно, полусонный, съел немного и заснул опять.

            -- Ослаб, -- заметил Валентин Петрович.

            -- Это понятно, -- сказала Римуля. – А вы на что? Вы что сидите? Отсюда есть выход?

            Осознав себя здесь, Валентин Петрович как бы вынырнул из глубокого забытья. Тело было онемевшим и таким холодным, как будто его держали в холодильнике. Болела нога и рука, ломило голову, но главное – была слабость, слабость и апатия, как бы продолжающие забытье. Через узкую щель высоко наверху пробивался свет. Где он, Валентин Петрович понял сразу…

            -- Отсюда есть выход? – повторила Римуля раздраженно.

            -- Нет, -- сказал Валентин Петрович, но в его тоне была уклончивость.

            -- Ну, это мы еще посмотрим! – с вызовом сказала Римуля.

            Римуля взяла фонарик и осветила пространство вокруг себя, -- кругом были стены, только в одном из углов виднелся проход.

            -- Куда это ведет? – Римуля вскочила и остановилась напротив.

            -- Наверно, в тупик, -- вяло отозвался Валентин Петрович.

            -- Ну, это мы еще посмотрим! – сказала Римуля.

            Римуля была высокой, поэтому ей пришлось нагнуться, и в таком согнутом положении пробираться по проходу, освещая путь перед собой фонариком. Какое-то время проход шел прямо, потом поворачивал и дальше, чуть расширяясь, уходил глубже вниз, переходя в коридор.  Римуля вернулась.

            -- Там коридор, -- сказала Римуля.

            Валентин Петрович молчал.

            -- Вы слышали, что я сказала? – сказала Римуля. – Там –коридор, и он-то наверняка куда-то ведет.

            -- Он никуда не ведет, --сказал Валентин Петрович.

            -- Это мы посмотрим!

            Она скормила отцу несколько размоченных в молоке печеньиц и, опять захватив фонарик, направилась к проходу. Прошла узким лазом до поворота и вышла в расширяющийся коридор. Вначале он тоже был низок и узок, но скоро Римуля уже могла выпрямиться во весь рост. Воздух здесь был чище и под ногами ничего не валялось – ни листьев, ни битого кирпича. Больше того, вдали Римуля увидела свет и даже отключила фонарик. Она прошла еще немного и уткнулась в дверь – металлическую дверь, но без отверстия для ключа и какой-либо видимости запора. Над дверью горело несколько лампочек.

            -- Йес! – сказала Римуля и быстро побежала обратно. – Там! В конце коридора! Дверь! – закричала она, запыхавшись. – Даже лампочки горят!

            -- Туда нельзя, -- сказал Валентин Петрович коротко.

            -- Как это нельзя? Почему нельзя?

            -- Нельзя. Мы попробуем иначе.

            -- Пока вы будете что-то там пробовать, мой отец может умереть! Неужели не понятно?

            Суровый, незнакомый, противный ей человек молчал.

            Наверху была уже ночь. Маленький фонарик отчаянно боролся с тьмой. Римуля в очередной раз накормила отца размоченным в молоке печеньем и решительно поднялась.

            -- Ну вы себе как хотите, -- сказала Римуля, -- а мы пойдем. – Дайте фонарик!

            -- Не дам, -- отозвался вредный незнакомец.

            -- Тогда и без него обойдемся, -- отрезала Римуля. – Я помню дорогу.

            Она положила в свою холщевую сумку две банки сгущенки, несколько пачек печенья и подхватила отца, почти что понесла на себе. Тибайдуллин-младший был небольшого роста и довольно щупл, особенно теперь – вовсе невесомый,  но в узком проходе им все равно было трудно развернуться, несколько раз они спотыкались и падали. Кое-как, наощупь, добрались до поворота. Тут за спиной Римуля заметила свет фонарика, услышала шаркающие шаги и недовольное ворчание незнакомца. Они уже выбрались в коридор, когда он их догнал.

            -- Что это вы? – заметила Римуля язвительно. Хотела добавить еще, но передумала. Только повторила: -- Что это вы?

            Незнакомец молча следовал за ними. Только тут Римуля заметила, что он довольно сильно хромает. Когда в отдалении показался свет, незнакомец выключил фонарик. Последние метры оказались самыми трудными. Тибайдуллин-младший вдруг отяжелел, как будто набрал вес, Римуля еле справлялась. Наконец,  добрались. Тибайдуллин сел на корточки, а потом и вовсе сполз, прислонясь спиной к двери и вытянув ноги. И опять отключился, опять задремал. Римуля села рядом с отцом. Прошло несколько минут.

            -- Ну? – сказала Римуля и грозно посмотрела на незнакомца.

            Тот опять молчал.

            Тогда Римуля вскочила и стала бить ногой по двери, дверь отозвалась глуховатым металлическим ропотом. Вдруг она… медленно и бесшумно пошла вверх, Тибайдуллин завалился за спину, Римуля ойкнула, тоже потеряв равновесие, а когда обрела его, ойкнула еще раз – над ними стояли несколько человек в комуфляже.

            -- Приехали! – вырвалось у Валентина Петровича.

            … Дверь опять пошла вниз, закрывая собой коридор, из которого они вышли. Они были в серебристом, холодном лифте. Лифт мягко тронулся и пошел не то куда-то вверх, не то куда-то вниз. Через какое-то время остановился. Дверь, противоположная той, через которую они зашли, разъехалась надвое. Люди в комуфляже попытались разделить Римулю и Тибайдуллина, но Римуля так крепко вцепилась в отца, что оттянуть ее от него было можно, только оторвав ей руку. У одного из солдат съехала маска и под ней оказалось лицо молодого, взъерошенного, симпатичного парня, залитое потом от напряжения.

            -- Ладно, -- сказал он смущенно. – Пусть.

            Валентина Петровича увели.

            Опять сомкнулась дверь, лифт повлек Тибайдуллина-младшего и Римулю куда-то дальше… куда-то вверх или куда-то вниз.

 

            Валентина Петровича допрашивал человек с отдаленно примелькавшимся лицом, в форме, ниже по званию. Отвечал Валентин Петрович коротко, лаконично. Личность была подтверждена тут же, по компьютеру. На вопросы более прямые и сложные отвечать отказался.

            Следующий разговор был уже совсем другим и с другим человеком. Когда-то учились вместе, потом жизнь развела. Валентин Петрович вознесся аж до седьмого этажа вверх, а тот, наоборот, вниз и возможно на такую же глубину. В звании они были равны.

            Конечно, Валентин Петрович знал о существовании подземного города, у которого и имени-то нормального не было – только цыфры, знал его устройство, план, бывал там не единожды, особенно на верхних уровнях и, очнувшись в этом чертовом колодце, тут же сообразил что к чему. Место это, этот подземный город, простиравшийся и в ширь, и в глубь, он не любил, а тех, кто там работал, про себя называл ленивыми крысами. Он принципиально не признавал такое убежище для правящей элиты. Таких элит на одном его веку сменилось несколько, и хватало среди этих людей авантюристов и всякого рода ничтожеств. Конечно, кто спорит, верховное командование должны быть защищено, но, о Господи!, если когда-нибудь начнется большая мясорубка, что сделает это верховное командование? Только и сможет, что спасать свою собственную шкуру. Собственную шкуру, хоть и не лучшего качества… Так что, на перспективу, не лучшая часть человечества уцелеет…

            Людей из подземного города, этих ленивых крыс, между тем отличал какой-то особый снобизм, будто их причислили к ордену бессмертных. Вот и теперь перед ним сидел вполне уверенный в себе человек, хоть несколько и поблекший от жизни без солнца, сутулый, с вздернутым левым плечом.

            -- Как же ты, Валя, в эту дыру-то попал? – спросил доверительно и фамильярно, правой рукой потянулся за авторучкой, отчего левое плечо чуть больше вздернулось.

            Валентин Петрович выкопал из памяти скорее забытые имя и фамилию – Василий Семенович Лиходько, но был раздражен, фамильярности не любил.

            -- Как же? –повторил Лиходько, правая рука вернулась на место, но левое плечо осталось вздернутым.

            -- Это мое личное расследование, -- отчеканил Валентин Петрович.

            -- Кто-то же посвящен?

            -- Мое личное.

            -- Этот Тибайдуллин… имеет отношение?…

            -- Имеет.   

            -- Я имею в виду к Федору Григорьевичу Тибайдуллину?

            -- Я именно это и имею в виду.

            -- Слушай, -- сказал Лиходько. – Что ты тут выдрючиваешься? Что я могу сделать? У нас здесь всегда было строго, а теперь вообще…-- Лиходько поднял почему-то согнутый указательный палец вверх, потряс им, а потом как бы стряхнул что-то с ладони. – Короче, если бы ты меня ввел в курс, я бы может как-то… Понимаешь?

Непосредственный начальник Валентина Петровича по вертикали, плотный, невысокий мужчина, младше его на два года и на одну планку выше по званию, отнесся к этой истории, собственно не зная самой истории, с сочувствием и предложил написать объяснительную записку, подшить к делу и на этом дело закрыть. Спустить в архив под грифом «совершенно секретно» в ряд таких же заброшенных и никому не нужных дел. Но Валентин Петрович опять проявил глупое упрямство.

-- В отставку, -- заявил он коротко.

-- Ну зачем же в отставку? Кто же тебя собирается отправлять в отставку? Что же сразу в отставку?

-- В отставку, -- повторил Валентин Петрович. При этом у него отчаянно задергался край левого века.

 

Цыплакова давно уже хотела зайти к Носикам. Причин было несколько. Конечно, и любопытство. Ходили слухи, как здорово Носики устроились, какой прикольный сделали ремонт. Цыплаковой хотелось взглянуть самой. Носики приглашали, как бывает приглашают в таких случаях – заходите. А когда? Как? Но поймать-то на слове можно. Была еще одна причина, наверное, самая важная, в которой Цыплакова не желала признаваться даже самой себе, позже об этом. И последняя причина, за какую вполне можно было зацепиться, как за повод, и наконец-то к Носикам зайти – телефонный звонок Забелиной.

Цыплаковой позвонила Галка Забелина, та, что звонила на Новый год, та, что продала все имущество, нехитрое, впрочем, чтобы вложить деньги в банк Горового, какое-то время снимала комнату в пригороде, а потом не смогла оплачивать и ее, жила по друзьям и знакомым, потеряла работу, нашла новую, опять потеряла, перебивалась, чем Бог пошлет, как птичка. Другое дело, что птички на будущее не уповают, а Забелина уповала. И в расчете на это будущее совсем как бы сошла с ума, наделала долгов, запуталась, закружилась. Так, ее можно было встретить с сумочкой от Армани, но не евшей три дня.

Теперь Забелина просила в долг у Цыплаковой.

-- Родная, у меня-то откуда? – возмутилась Цыплакова.

Какие-то деньги у Цыплаковой, конечно, были, но отдавать их Забелиной, зная наверняка, что та не вернет, во всяком случае в ближайший год, жутко не хотелось. Между тем, Забелина еще долго что-то бубнила  и грозилась перезвонить.

От раздражения Цыплакову прямо-таки затрясло, она было решила позвонить Машке Виноградовой, но передумала, та, сердобольная душа, могла ее не понять. Носики были то, что надо. Тем более, вот он – предлог. Мысль отправиться к Носикам пришла мгновенно, и Цыплакова тут же решила привести ее в исполнение. Дело шло к вечеру, Цыплаков, давно уже собиравшийся в спортзал, видимо, после работы и отправился в спортзал. Дети сидели у компьютера. Цыплакова одела новую кофточку, долго смотрела на себя в зеркало… кокетливо взбила челку… Носиков набрала, когда уже была рядом с их домом. Жена Носика отозвалась скупо, но что ей оставалось, сказала – заходи.  

В прихожей Носиков громоздилась старая обувь – последний реликт былой скудости, зато все остальное действительно потрясало, блеском, треском и отражением этого блеска и треска в зеркальных потолках. Носик был в застиранном, вытянутом свитере – тоже старая реликтовая привычка дома ходить лишь бы как – и щебетал что-то своим металлическим жестким голосом, а жена Носика подала на журнальный столик кофе и печенье. При этом ее лицо выражало одновременно два довольно противоречивых чувства – недовольство от появления Цыплаковой и в то же время нескрываемое ее над ней торжество. Впрочем, Цыплакова была не из тех, кто дает над собой торжествовать. Она удобно расположилась в кресле, положила ногу на ногу с таким расчетом, чтобы из разреза юбки выразительно, но не навязчиво выглядывало круглое, мясистое колено (расчет себя оправдал, Носик на это колено все поглядывал), и отпустила несколько снисходительных комплиментов по поводу обстановки – да, симпатично, да, впечатляет, напоминает один отель не то в Испании, не то в Италии, какой именно, трудно вспомнить, в памяти они все слились…

Жена Носика это проглотила молча, стерпела, только лицо чуть напряглось. Потом заговорили о Забелиной, и тут уже все сошлись и объединились в едином порыве – надо жить по средствам, нечего заглядывать в чужую тарелку. Кто и что ей должен? Вспомнили, как когда-то, еще в институте, она вечно стреляла сигареты. То у одного, то у другого. Никогда не покупала сама.

-- Она всегда была такой, -- жестко подвела итог жена Носика. – Почему тогда мы должны? Мы ничего не должны.

Вроде бы дела были  сделаны – квартиру Цыплакова посмотрела, в отношении Забелиной позиция укрепилась, оставалось еще одно, самое… Она долго тянула время, топталась в прихожей, поддерживала разговор, словом, ждала момент… Где-то в глубине квартиры зазвонил телефон и порядком уставшая от Цыплаковой жена Носика помахала ручкой, сказала «пока» и вышла.

-- Ну, я пойду… -- потеплевшим голосом сказала Цыплакова и вильнула бедром в сторону Носика. Об острый бок Носика ее бедро чуть не порезалось, но Носик что-то сообразил, ее призыв был подхвачен…

-- В четверг, -- прошептал Носик поспешно, как будто только этого и ждал. – «Космос.» Номер четыре. В шесть.

Цыплакова возвращалась домой, как под хмельком.

«Ну, паскудник! Ну, сволочь! – думала она о Носике. – Номер! В «Космосе»! Ну, дрянь!»

Если уж честно, для этого она к Носикам и ходила, да, для этого… После черной измены Цыплакова, хоть, вроде, все и наладилось, Цыплакова места себе не находила. Душа ее ныла, томилась и даже как-то усыхала. И мрак, и холод вселенский обступали ее душу, и все удушливей с каждым новым днем и со всех сторон. Не старой она была еще, совсем не старой и довольно привлекательной, но чувствовала себя как бы столетней, не нужной никому, отжившей, отцветшей, преданной. И тут одна давняя, дальняя подруга, совсем дальняя, хорошо, что дальняя, с близкими откровенничать опасно, так вот та, дальняя, сказала – сама измени, тогда отпустит. Но с кем? И Цыплакова вспомнила про Носика, который всегда питал к ней особо плотские чувства и при виде ее не мог удержаться, чтобы не ущипнуть за бок. Такая измена была бы вдвое слаще, потому что Цыплаков Носика терпеть не мог.

-- «Космос» -- то и дело бормотала Цыплакова. – Ну, дрянь!

В четверг Цыплаков почему-то раньше пришел с работы, как будто чувствовал. И все ходил вокруг Цыплаковой, топтался и заводил разговоры, мешая собираться. «Чутье прям, как у собаки», -- думала Цыплакова. Наконец, Цыплаков что-то сообразил:

-- Ты это куда?

-- К подруге, -- отмахнулась Цыплакова.

-- К какой?

-- Ты ее не знаешь.

-- Вроде, всех знаю.

-- Значит, не всех.

-- Я с ней… в институте работала, -- добавила чуть спустя, чтобы смягчить ситуацию.

-- А-а… -- сказал Цыплаков. – Ну иди.

-- Я и иду.

-- Иди, -- и Цыплаков уныло пошел смотреть телевизор.

И Цыплакова пошла, по дороге заглянула в бар, выпила рюмку ликера, для храбрости.

Носик ее уже ждал. Открыл дверь – суетливый, радостный. Глаза его колко блестели. Номер был так, средней руки, но вполне приличный – с телевизором, холодильником и большой двуспальной кроватью. На столике стояли коньяк, шампанское, лежали коробка конфет и большая связка бананов. Бананы были длинными и напоминали выродившиеся кабачки.

-- Это кормовые, -- заметила Цыплакова, непринужденно плюхаясь в кресло.

-- Не понял, --сказал Носик.

-- Есть бананы для людей, а есть для животных. Это для животных.

-- Да? – удивился Носик.

-- А ты не знал?

Носик посмотрел на банан и почему-то хихикнул. Потом наступила пауза, не напряженная, а самая настоящая пауза, ничем не заполненное пустое временное пространство.

-- Ну! – сказала, наконец, Цыплакова и почему-то так грозно, что Носик как-то невольно поежился.

-- Выпьем? – предложил Носик.

-- Ты выпей, а я не хочу, -- отказалась Цыплакова.

Носик налил себе коньяка и выпил.

-- Хоть шампанского выпей… -- заныл Носик.

-- Не ной, -- сказала Цыплакова, как строгая учительница.

-- Так неинтересно, -- сказал Носик.

-- Очень даже интересно, -- сказала Цыплакова.

Носик налил себе и шампанского, и выпил.

-- Теперь раздевайся! – скомандовала Цыплакова.

-- Что? – не врубился Носик.

-- Раздевайся! Что тут не понятного?

-- А ты?

-- Я потом…

Носик, путаясь в одежде и даже стесняясь, стал послушно раздеваться. В окно бил неумолимо ясный вечерний свет западной стороны. Цыплакова смотрела на него прямо, безжалостно, не отрываясь. Вот Носик остался в одних трусах – узкий, угловатый. Бледный-бледный, чуть с синевой. Только нос отливал розовым от холода. Разделась и Цыплакова.

-- Ну? – опять грозно сказала Цыплакова.

-- Слушай, -- сказал Носик. – Я так не смогу…

-- Это еще почему?

-- К-какое-то насилие, -- пробормотал Носик.

-- Почему бы и нет?! – телообильная Цыплакова в обтягивающем гольфике и колготках лежала на кровати, уперев руку в круто вздымающийся бок и смотрела на Носика холодно, насмешливо, вызывающе. – Может, я насильница?

В глазах Носика мелькнуло отчаяние.

-- Т-ты мерзавка… -- злобно прошипел Носик и быстро стал одеваться.

 

Забелина училась с Цыплаковыми и Носиком на одном курсе. Была она хорошенькая, просто прелесть, но невезучая до ужаса. То стипендию потеряет, то палец прищемит, то споткнется на ровном месте и порвет единственные колготки. Сигареты стреляла, тоже правда, у всех подряд. Никогда не имела своих. Замуж вышла неизвестно за кого – паренечек какой-то, не то из Сочи, не то из Симферополя. Любила его, рассказывала всем потом, до потери пульса. Девятнадцать лет! Может, просто любить хотелось? Так лучше бы табуретку полюбила или угол стола. Безпаснее. Короче, не долго думая, чуть не оттяпал у нее этот паренечек полквартиры, а когда вмешалась еще вполне вменяемая мамаша, свалил в неизвестном направлении. Потом у нее был еще кто-то, постарше, посолиднее, но тоже не Бог весть что, бедная Забелина за него чуть ли не алименты выплачивала и тоже любила страстно. И опять ее мать, будучи еще в полном уме, выгнала его из дома веником. Еще, говорили, кто-то был, вроде, какая-то тень тени, только Забелина не умела любить в пол силы, если уж полюбила, то полюбила – в Загс, все сердце, обе руки и остальное впридачу. Но и с третьим суженым у нее ничего хорошего не вышло, сам сбежал от ее пылкости (что еще ждать от тени?), так бежал, что с собой даже ничего не прихватил. А это само по себе уже неплохо.

Вроде, занималась Забелина и мелким бизнесом, частным предпринимательством. Кто-то говорил – ничего, а кто-то – ну никак. В конце-концов, оказалась она вдвоем с матерью в маленькой двухкомнатной квартирке в микрорайоне, без детей, которых так и не завела, без мужей, от которых так или иначе избавилась, давая отдых своему неутомимому, любвеобильному сердцу. Мать ее тоже расслабилась и от расслабленности стала потихоньку терять ум. Именно в это время их навестила Цыплакова. Случайно оказалась неподалеку, ждала открытия магазина, в котором и бывала-то, наверное, раз в десять лет.

Конечно, Забелина была уже не та Забелина, которую Цыплакова так хорошо помнила. Кукольные черты лица вроде бы были прежние, но уже тонули в бушующих волнах щек и второго подбородка. Только глаза не изменились – голубые, наивные, доверчивые, как у глупого щенка. Пили чай на кухне вместе с матерью. Мать Забелиной – светлая, белесая, воздушная старушка в грязном, фланелевом, фиолетового цвета халате, выждав момент повернулась к Цыплаковой и доверительно сказала:

-- Скоро Костю увижу, -- и подмигнула.

-- Какого Костю? – не поняла Цыплакова.

-- Константина Рылеева, -- объяснила Забелина и прыснула в пухлый кулачок, как девочка.

-- Это еще зачем?

-- Спроси что-нибудь полегче, -- и Забелина опять прыснула в кулачок.

-- Увижу! Увижу! – упрямо повторила старушка. Когда-то она защищала диссертацию о декабристах.

-- Тогда уж и Сашу Пушкина, -- заметила Цыплакова невозмутимо.

-- Сашку, нет, не хочу. Почему он на Сенатскую площадь не приехал? Подумаешь, заяц! Зайца испугался! Да сам он заяц!

-- Пушкин не заяц, Пушкин – солнце русской поэзии, -- сказала Забелина, наверное, чтобы поддразнить мать.

-- Заяц! Заяц! – возмущенно закричала непреклонная старушка и, чуть пошатываясь, удалилась. На пороге она обернулась и показала Цыплаковой язык.

Надежды на встречу с Костей Рылеевым и оскорбительные высказывания в адрес Саши Пушкина были не таким уж большим злом, но скоро началось кое-что посерьезнее – старушка-декабристка стала забывать выключать газ, разбрасывать вещи по всей квартире и целеустремленно бить стеклянную посуду. Потом у нее появилось обыкновение писать на стенах карандашом, ручкой, что еще ничего, хуже, если макая палец в банку с вареньем или в собственные фекалии, краткие лозунги, типа – «Долой!», «Вон!» или «Ха!».

Вот тут уж Забелиной пришлось туго, с прежней работы она ушла и устроилась недалеко от дома на пол ставки. Но она терпела и достойно несла свой крест. Когда же в городе появился Горовой, а вместе с ним и возможность каким-то чудесным образом увеличить капитал в несколько раз, а это значит – поправить материальное положение, взять матери сиделку, короче, вздохнуть и изменить жизнь к лучшему, Забелина поверила в это свято, как когда-то верила своим коварным возлюбленным. Она отдала мать в дом престарелых, клятвенно пообещав, что теперь-то все декабристы будут навещать ее там по-очереди, ну а Сашке Пушкину, чтобы доставить ей особое удовольствие, как-нибудь устроют темную в больничном саду. После этого она срочно продала квартиру, вложила деньги в банк Горового, а сама стала скитаться по друзьям и знакомым, обходя их по кругу, там – неделя, там – две, там – три… и так далее. Потом, когда первые от нее отдохнут, -- опять к ним. По кругу… В ожидании своей новой, лучшей жизни Забелина не  удержалась, наделала долгов, прикупила несколько дорогих вещичек. Матери, чтобы как-то смягчить свой собственный комплекс вины, халат – достойно принимать декабристов. Словом, одалживала и переодалживала то у одного, то у другого и вконец запуталась. Месяцев шесть это уже длилось… В начале-то, известную своей неудачливостью Забелину принимали хорошо, с сочувствием, но шло время, и ее кочевье стало всех раздражать.   

В мае Забелина появилась у своей школьной подруги Нади Дубель. Последний раз она совсем недолго жила у нее в начале марта и думала, что после такого перерыва пару недель продержится. Отказать Забелиной Надя Дубель не могла, но как только она увидела ее вытянутое от скитаний, какое-то собачье лицо, в душе ее появилось не то чтобы раздражение, а прямо какое-то бешенство (Надя Дубель вообще не долюбливала неудачников, а ведь Забелина была неудачницей самого чистого разлива) и уже там оставалось. Надя Дубель была не злой, не жестокой и совсем не жадной, но она была мелочной, а у мелочных людей эти самые мелочи могут на два часа, а то и на три, затмить солнце и на сутки заполнить собой вселенную. А в оправдание себе всегда найти опору и поддержку в известном народном изречении – мелочей не бывает. Это была любимая поговорка Нади Дубель – мелочей не бывает. Вот в этот мир мелочей, как в ловушку, и загремела Забелина всеми своими костями.

Первые дни еще ничего, Надя Дубель, затаив бешенство, даже поговорила с ней по душам – вспоминали школу. Но потом все переменилось, словно в глазах у Нади Дубель появились увеличительные стекла, в которых копошились мелочи, достигая чудовищных размеров и оглушительно ревущие. Забелина, за эти месяцы привыкшая быть приживалкой, и так передвигалась по квартире чуть ли не ползком, не слышно и не видно, сливаясь с мебелью, со стенами, с ковром на полу (как-то четырнадцатилетний сын Надя Дубель по ней, как по ковру, и прошел), но несмотря на все самоотречение Забелиной, Надя Дубель находила все новые поводы для взрывов, срывов и самой строгой муштры. Она дрессировала Забелину, как иной дрессировщик дрессирует слабое, подавленное животное, выходя из себя и распускаясь, то есть, совсем не так, как, к примеру, вел бы себя с тиграми или львами. То она не туда положила мыло, то капнула воду на кухонную стойку, то не так заварила чай и плохо вымыла чашку, то забыла выключить свет в туалете – поводы всегда были ничтожны. В первый же день Забелина робко положила на стол некрупную купюру, но Надя Дубель деньги не взяла, впав прямо-таки в христианский, винственно-человеколюбивый пафос, но это не помешало ей потом ревниво следить за каждой ложкой сахара или растворимого кофе, которые Забелина клала себе в чашку, отслеживать уровень шампуня и стирального порошка, а так как в квартире стоял счетчик воды – не отходить от дверей ванной, когда Забелина принимала душ. Забелина была не очень-то аккуратна и очень рассеянна – поводов отчитать ее у Нади Дубель было предостаточно, так что в свободное от работы время она только этим и занималась, совершенно забросив свою собственную семью.

Бедная же Забелина начала чуть ли не заикаться, перестала спать и решила сократить время проживания у подруги юности, перебравшись к кому-нибудь дальше, по кругу. Но тут ее поджидало жесточайшее разочарование. Все, один за другим, как сговорившись, под разными предлогами и с разными отговорками отказывались ее принять… Забелина была просто в отчаянии. Денег у нее уже не было совершенно, одни долги. Она и мать давно не навещала, ведь каждый раз мать спрашивала, совсем как ребенок – что ты мне принесла? А если ничего не было, начинала плакать и обижаться.

Забелина бросилась к Горовому, но тот сказал, что о каких-либо процентах речь может идти только в следующем году. Он холодно, отчужденно и как-то бессовестно прямо смотрел в лицо Забелиной, прежде такое хорошенькое, а теперь напоминающее морду усталой, старой собаки, так смотрел, будто в этот момент так и думал – была, была хорошенькая, а теперь просто усталая, старая собака, которую никто не пожалеет. От унижения в висках у Забелиной запульсировала кровь… «Подонок! Вот подонок! – думала Забелина. – А ведь и ты за мной ухаживал. Ухаживал, подонок! Все вы за мной ухаживали! Просто я предпочла Сашу из Симферополя! Я так любила Сашу из Симферополя!»

Дома, чтобы как-то успокоиться, Забелина решила простирнуть кофточку, новую, дорогую, купленную в период острых, сумасшедших мечтаний. Тонкая, белоснежная, она ее теперь просто спасала – легко стиралась, быстро сохла и не нуждалась в глажке. Нади Дубель, к счастью, дома не было и Забелина приступила к делу. Вот тут-то и случилось ужасное. Неловкая, расстроенная Забелина каким-то непонятным, случайным движением смахнула с полочки шампунь, крем, но самое главное – пузырек с йодом и тот разбился вдребезги о дно сияющей белизной ванны, забрызгав не только кофточку Забелиной, но и ванну, и ночную рубашку Нади Дубель, и ее халат, и много чего еще. Забелина чуть не лишилась чувств, таким был шок, просто впала в какой-то столбняк. «Все, -- думала Забелина. – Это конец. Этого не пережить.» И все стояла и ждала, зажмурившись, – сейчас с ней что-то случится. Инфаркт, инсульт… Или на нее обрушится потолок, или небо упадет на землю. Сейчас… Однако ничего этого не произошло. Минуты шли за минутами, и  ее столбнячное состояние перешло в какое-то странное ледяное спокойствие. И тогда Забелина совершила вовсе уже неадекватный поступок. Она взяла кусок хозяйственного мыла, завернула в новое чистое полотенце и с этим свертком под мышкой пошла обратно в Горовой-банк.   

Горовой все еще был в своем кабинете.

-- Сука! – сказала Забелина. -- Если ты сейчас же не отдашь мне проценты хотя бы за два месяца, я взорву твою шарашку! – и помахала перед ним завернутым в полотенце куском хозяйственного мыла.

-- Давай, -- усмехнулся Горовой. – Действуй!

-- Я отсюда не уйду, --сказала Забелина чуть менее уверенно.

-- Дело твое, сиди хоть до утра!

Горовой поднялся:

-- Можно подумать, кто-то тебя обманывал, можно подумать – тебе лапшу на уши вешали! Я ясно сказал – через год. Год прошел? Да и вообще, о чем речь, подруга? Я за тебя квартиру продал? С работы ушел? Я за тебя мать в богодельню сдал?

-- Это из-за твоих условий…-- прошептала подавленная Забелина.

-- При чем здесь условия? Еще скажешь, я за тебя разбил пузырек с йодом!

И тут Забелиной сделалось как-то нехорошо, просто тошнотворно… Она все не могла поднять глаз на Горового, а когда подняла, его уже не было в кабинете.

Забелина прижала к груди кусок хозяйственного мыла, завернутого в полотенце и стала неистово молиться, так молиться, как будто вся сила ее души, все прожитое и пережитое собрались в одной точке, где-то посередине груди.

-- Господи! – причитала Забелина. – Я,  наверное, плохой человек, я легковерна, глупа, я сдала мать в богодельню! Моя красота, молодость, все ушло, все пропало… Я – ничтожный человек! Я – ноль! Полный ноль! Я всю жизнь сочиняла свою собственную жизнь и теперь вот я перед тобой, какая есть! Вот я! Все сочиняла! Как моя мать, которая любила только своих декабристов, а мне даже не могла по-человечески заплести косички. Мне всегда говорили – девочка, почему у тебя перекошенные косички? А ведь они были неправы, эти декабристы! Господи, они были неправы! Они разбудили Герцена, а Герцен разбудил Ленина, и началось все, все! Началось и пришло! Чудовище стозевно и лайяй! – и она отчаянно затрясла куском мыла. – Вот! Вот! История КПСС! Я никогда не могла сдать историю КПСС! А они все сдавали! И устраивались! И сейчас они все устроились! Носик сдавал историю КПСС лучше всех! Ты посмотри, какой мир ты устроил! Где справедливость? Кто виноват? А если уж брать в мировом масштабе… Я не буду брать в мировом масштабе! Тебя здесь нет, Господи! Нет, ты есть, ты все это сотворил, но сам ты совсем в другом месте вселенной. Ты просто сбежал! А я одна, я тобой брошена…вот, я… -- и Забелина опять потрясла куском мыла. – Ты сбежал! Ты ловишь свою небесную рыбу или тоже предаешься мечтам… Проснись, Господи… Проснись!

И вдруг Забелина неожиданно даже для самой себя еще крепче сжала в руках кусок хозяйственного мыла, завернутого в новое полотенце Нади Дубель, и бросила на лакированный стол Горового:

-- Вот тебе, сука! Пропади ты пропадом!

Тут мощная взрывная волна подняла Забелину вместе с креслом и выбросила в окно.

 

Тибайдуллина и Римулю выпустили на другой день после обеда. Сначала их подняли на лифте, потом провели по каким-то безликим коридорам, безликим лестницам, пока совершенно неожиданно они не оказались на знакомой улице, в квартале от центрального административного здания. До дома было остановки две на троллейбусе, но денег у них не было, отправились пешком. Тибайдуллин шел спокойно, без возражений, как будто просто возвращался к себе домой. Но где-то немного не доходя, метров так сорок, на углу у газетного киоска отановился.

-- Пошли! – тормошила его Римуля. – Что же ты, пошли!

Но Тибайдуллин продолжал стоять, как вкопанный, и взгляд его из-под поседевших бровей был невидящ.

-- Пошли! — кричала Римуля. – Папа! Там твой дом! Пошли!

Тибайдуллин не двигался с места.

-- Там твои родители жили, там я родилась!

Римуля заплакала и опять потянула отца за руку. И тогда он пошел… Как слепой или спящий. Медленно. На нетвердых ногах.

В квартире было тихо. На кухне – запустенье, мойка была до отказа забита грязной посудой, пахло чем-то скисшим. В зале, кутаясь в старый пуховой платок, сидела жена Тибайдуллина, она же мать Римули. Сидела понурая, съежившаяся, уменьшившись чуть ли не в двое, почти утонув в огромном кресле старика Тибайдуллина. Сидела не умытая и не причесанная, с голубоватым от бледности лицом.

Римуля не стала щадить мать.

-- А где этот, который тот? – спросила Римуля с вызовом, глядя на мать сверху.

Жена Тибайдуллина, она же мать Римули, посмотрела на нее как-то странно, закрыла глаза, покачнулась и повалилась без чувств.

-- Мама! – закричала Римуля и стала трясти мать за плечи, так что голова ее на хрупкой шее стала безвольно перекатываться из стороны в сторону, как у тряпичной куклы.

Но тут же она открыла глаза, властным жестом отстранила дочь, встала и пошла на кухню. Когда через пару минут Римуля туда заглянула, она с суровым и скорбным выражением на лице мыла посуду.

 Через несколько часов, уже вечером, семья сидела у телевизора. Мать Римули, она же жена Тибайдуллина, внимательно следила за сюжетом мелодраматического сериала, Римуля сидела рядом с ней, прижавшись к ее холодному, сухому боку (ведь что ни говори, мать, какая ни есть, очень нужна человеку) и, когда на экране стреляли или кого-то мучали, вздрагивала и прижималась к ней еще сильнее. Тибайдуллин дремал, еле заметно покачивая головой, когда в фильме появлялись музыкальные моменты. В это время пришла сестра Римули, она же старшая дочь Тибайдуллина, с сыном. Открыв дверь своим ключом, она заглянула в зал, тоже вся какая-то поникшая, молча смотрела на присутствующих.

-- Пойди на кухню, поешь чего-нибудь, -- сказала мать.

И все трое продолжили смотреть сериал, в то время как старшая дочь Тибайдуллина, с разом оробевшим сынишкой, тихо погромыхивала на кухне…

 

В отставку Валентина Петровича не отправили, для начала отправили в отпуск, но домашним он об этом ничего не сказал. Он и раньше неожиданно уезжал в командировки, неожиданно возвращался, так что и последнее его исчезновение прошло незамечено, разве что жена обратила внимание на то, что он прихрамывает.

-- Охромеешь тут, -- огрызнулся Валентин Петрович. – Охромеешь, когда такие дела…

Женился он совсем молодым, потому что шел по общей для всех людей дороге. Женился на той, которая в момент выбора приглянулась больше других. К жене, дочке, внучке, уже школьнице, был привязан, тревожился за них. И в то же время его от них отделяло какое-то пространство, похожее на большое пустое поле, этакий гигантский пустырь, и если бы в минуты одиночества или грусти он окликнул их или позвал, возможно, они бы его не услышали. Впрочем, он в этом и не нуждался. Такие минуты случались у него редко, а когда случались, он справлялся сам. Была ли в его жизни любовь? Он никогда не думал об этом, он знал, что если и посещало его подобное чувство, то было это в тесной комнатке денщика, когда он терял сознание от нехватки воздуха, потому что сдерживал дыхание, чтобы услышать легкие шаги за стеной…

Валентин Петрович по-прежнему выходил из дома утром, но шел не на работу, а слонялся по дальним районам города, по паркам, по лесополосе или проезжал на электричке несколько остановок и оттуда возвращался пешком. Чаще всего отправлялся на реку. Просто сидел и смотрел на текущую воду – вода его завораживала. Все живое, – думал Валентин Петрович, -- деревья, травы, тела людей и животных наполнены водой, все  в бесконечном движении. И он все смотрел, и смотрел на текущую воду и думал об этом движении, тут это было особенно наглядно. За городом уже чувствовалась осень, он жег небольшие костры и смотрел в огонь – огонь его завораживал тоже. Когда он смотрел на текущую воду или живой огонь костра, тревожные мысли его останавливались, душа успокаивалась и замирала в безмолвном созерцании открытой перед ним, но совершенно недоступной тайны…

Во время дождя он отсиживался в кинотеатрах, а один раз целый день провел на вокзале. Там ему показали место, на котором какая-то женщина с ребенком прожила несколько месяцев. Сейчас эти пол метра на скамье были своего рода музеем – туда никто не садился, а на сиденье лежал букетик искусственных цветов.

Как-то, незадолго до обеда, раздался звонок. Валентин Петрович стал отключать мобильник, но тут почему-то забыл. Номер высветился незнакомый. Голос тоже был незнаком. Впрочем, человек представился:

-- Лиходько.

И сразу перешел на «ты» и по имени. Валентин Петрович не терпел фамильярности, тем более с Лиходько они никогда даже отдаленно не приятельствовали, и чуть не оборвал его сразу, но не оборвал. Что-то в интонации Лиходько показалось ему странным. Лиходько, даже немного заискивающе, просил о встрече. Назначили место в ресторанчике на барже-поплавке в том месте, где река огибала парк – не тот, в котором был памятник космонавтам, а другой – на противоположном краю города.

Лиходько пришел на свидание в штацком, в хэбэшной куртке и кепочке, вроде бы меньшей на размер, отчего лицо его увеличивалось и как бы приближалось. На бледном, лишенном солнца лице, особенно вдруг бросался в глаза нос сливой.

В ресторанчике, судя по всему, Лиходько знали. Тут же, как в сказке, явился столик, уставленный едой. А Лиходько даже не разоблачился, присел к столу прямо в куртке и кепочке, официанту сказал: «Иди, братец…» И плеснул себе и Валентину Петровичу водки. Тут же выпил и налил еще.

-- А помнишь, Валька, в училище?..

Мысль свою не довел, опять выпил…

-- Помнишь?

-- Смутно, -- сказал Валентин Петрович сухо.

-- Светлое время было, что ни говори.

И всплыли из памяти совершенно не нужные и не интересные сегодняшнему Валентину Петровичу воспоминания… и все это сопровождалось каким-то хихиканьем, подмигиванием и пожиманием плеч. Лиходько откровенно надирался.  Когда с большой бутылкой водки было почти покончено, Валентин Петрович, выпивший за это время всего одну рюмку, твердо решил уходить. Вся его поза уже выражала это решение, но Лиходько вдруг посмотрел на него абсолютно трезво:

-- За меня не бойся, Валентин Петрович… О деле-то еще не говорили… Не здесь о деле, сам понимаешь… -- Лиходько достал из кармана кошелек и положил деньги в пустую тарелку.

По аллее Лиходько не пошел, свернул на тропинку, протоптанную над рекой. Так и шли, друг за другом. Валентина Петровича пропустил вперед, и тот слышал за спиной глухой голос.

--  Скоро год, как началось, -- сказал Лиходько. – Слышишь, Валентин?

--  Слышу, -- отозвался Валентин Петрович.

-- Такое паскудство! Голос, прям как на ухо шепчет, и сплошной мат. И ехидный такой. Я слушал, слушал, месяц, два, да как-то при высшем начальстве сам выругался… Не слышал?

-- Нет.

-- Я думал, трепятся… Как Лиходько матом при всей королевской рати…

-- Не слышал. К врачу не ходил?

-- Какой, к черту, врач? Они ж меня на пенсию выпрут! А мне еще детей поднимать. Кто моих детей поднимет? На что я годен, кроме как в этой норе сидеть?

Вроде, Лиходько подскользнулся на палой листве и чуть не полетел вниз, в реку, но устоял. Валентин Петрович не оглянулся.

-- Задыхаться стал, как зажмет, и сердце куда-то вниз…

Валентин Петрович не слушал, -- глаз привлек ворон, сидел на черной земле, смотрел, как смотрят птицы – по-птичьи. И вдруг каркнул.

Тут Лиходько легонько толкнул его в спину:

-- Слушаешь?

-- Слушаю, -- мрачно отозвался Валентин Петрович.

-- Сбросил на флешку коды… Мыслимо ли? Главное, знаю – должен в двенадцать встретиться на окружной с человеком в серой старой девятке. Помята левая дверца… Дверца помята! Черт бы все побрал! Знаю! Откуда знаю? Во сне что ли приснилось? Знаю и все! Я ему – флешку, а он мне – деньги. Знаю сколько! Сказать?

-- Нет, -- отрезал Валентин Петрович.

-- Наверху уже опомнился, пот прошиб, чуть сознание не потерял… Ведь это же трибунал, милый! Трибунал! Поехал вниз… эта флешка карман оттягивает, как сто пудов железа. Не иду, на животе ползу…

«Параноик, -- думал Валентин Петрович с раздражением. – Я–то здесь при чем? Я  -- чужой человек!»

-- Думаешь, чужой человек, чего пристал, -- сказал вдруг Лиходько. – Не чужой, не чужой… -- тихо совсем сказал, но Валентин Петрович услышал и почему-то вздрогнул, остановился. Остановился и Лиходько. Остальное договорил прямо чуть ли не в ухо. – Дыру, в которой ты сидел, обшарил, каждый сантиметр обшарил… И знаешь, что нашел?

-- Что? – еле слышно спросил Валентин Петрович.

-- Визитку… «Горовой-банк», тот, который в мае взорвали… Слышал? А на его месте, банка этого  – ничего… ни бумажки, ни ластика, ни скрепки, -- одна вмятина в земле. Это ты, Валентин Петрович, говорил мне про какое-то расследование. Вот тебе и расследование. Знаешь, сколько денег пропало в этом самом банке? Вот как раз столько мне должны были на окружной… помята левая дверца… старая девятка… за эту флешку! – Лиходько смолк, выжидая реакцию, Валентин Петрович молчал, только побледнел немного. – И это не все! – нервно выкрикнул Лиходько. – Как взял я эту визитку, так в ухо такой мат!

В этот момент ворон каркнул и полетел на другую сторону реки, а Валентин Петрович вдруг очень даже пожалел, что выпил только одну рюмку водки.

На другой день оба спускались на лифте на нижний уровень подземного города. Форма на Лиходько висела, так он похудел, глаза опухли. Хоть и был без кепочки, унылый нос сливой активно выделялся. Прошли несколько отсеков, двух дежурных, дальше Лиходько открывал сам – ручной дистанционкой. Пошли складские помещения – рефрижераторы, холодильники, стеллажи консервов… Наконец Лиходько подвел Валентина Петровича к каменной нише, сдвинул какие-то пакеты и прижал ладонь к стене. Валентин Петрович сделал то же – стена была обжигающе горяча.

-- Докладывал? – сказал Валентин Петрович.

-- Ха! – закричал Лиходько. – Ха! Со стыда сгорел! Пришли проверять – так изморозью покрылось! Или надпись! Видишь, надпись?

Кроме серой поверхности, Валентин Петрович ничего не видел.

-- Нет, -- сказал Валентин Петрович честно. – Не вижу. Стена горячая, правда. Надписи не вижу. Что написано?

-- Засранец! Написано, засранец!

Лиходько почти плакал.

-- Что ты от меня хочешь? – закричал Валентин Петрович на повышенных тонах. Он схватил Лиходько за плечи (сам был мощнее) и со всей силы встряхнул. – Что ты разнюнился тут? Что я могу?! Что?! Не больше, чем ты!

-- Просто, чтобы ты знал! Чтобы кто-то знал! – чуть ли не застонал Лиходько, оправляя китель. – Неужели не видишь? Вон! За-сранец!

-- Ты сюда просто не ходи.

-- Да я только об этом и думаю! Только и думаю – пойти и посмотреть!

Пока поднимались вверх на лифте, зашло и вышло несколько офицеров. И Валентин Петрович вдруг увидел, что по крайней мере у двоих из них мешковатая форма подчеркивает худобу, а лица оплывшие, несчастные и утомленные.

«Неужели и они? – с ужасом подумал Валентин Петрович. – И они тоже видят в потаенных углах, а может и совсем не потаенных, надписи «засранец», слышал мат и приказания продать, предать, переступить… так ведь это эпидемия, эпидемия!» и бросился почти бегом к остановке, домой, домой, за спасительные, обжитые четыре стены.

В автобусе вдруг кто-то очень внятно сказал ему в самое ухо:

-- Засранец!

Валентин Петрович быстро оглянулся – никого не было рядом. Только у окна дремала маленькая, бедно одетая старушка.

-- Засранец и придурок! – опять раздалось в ухе.

Дома Валентин Петрович уединился в спальне, закрыл форточку, задернул глухие шторы, лег в постель, на ухо навалил подушку…

-- Придурок! – раздалось в ухе, а потом пошел такой мат, какой Валентин Петрович не слышал со времен своей военно-училищной юности.

Когда из спальни донесся непривычный шум, заглянула жена. Валентин Петрович, разметавшись, лежал на скомканной постели, на полу валялись сбитый подушкой стул и сама подушка.

-- Какой на хрен противоядерный щит! – взревел Валентин Петрович.

Глаза его были безумны.

 

Жизнь в семье налаживалась. Римуля пошла на несколько курсов, чтобы закончить их и помогать семье. Роландо никак не входил в ее планы. Но как раз тут он и появился. В белых джинсах, белой летней куртке и с пустым рюкзаком. Одно дело – великолепный Роландо в прекрасной Италии рядом со своим сверкающих мотоциклом – другое, растерянный, нечастный, влюбленный мальчишка в прихожей Тибайдуллина. При этом он громко говорил и отчаянно жестикулировал, чтобы лучше выразить свои чувства. Тибайдуллин, как это уже было однажды с женихом старшей дочери, растерялся и убежал к себе. Римуля же, недолго думая, поместила Роландо в комнату денщика и, что удивительно, он там прижился. Целыми днями Роландо валялся на старом диване, листал «Огоньки» и рассматривал картинки, ждал, когда Римуля вернется со своих курсов. Вот это, собственно, и было основным его занятием. Иногда он выбирался на кухню и помогал матери Римули варить макароны. У матери Римули макароны слипались, а у Роландо – никогда. Скоро к нему вернулось замечательное расположение духа, он все время что-нибудь напевал или насвистывал, так что можно было подумать, что в комнате денщика завелась какая-то птица, может быть канарейка.

Тибайдуллин вернулся на работу. Там оказались вполне нормальные люди, которые понимали, что жизнь у всех пошла такая – то вверх, то вниз, то с горы, то под гору, а то и вообще неизвестно куда. Короче, на работу пошел и даже первые деньги получил, небольшие, но в будущем – постоянные. Отъелся немного, порозовел, но что-то в нем переменилось. И не малое «что-то». Он разлюбил свою квартиру. Если раньше это было для него самое комфортное место в мире, то теперь все было наоборот. По вечерам и выходным он отчаянно томился и просто не знал, куда себя девать. Даже по ночам, бывало, не мог спать, шел на кухню, вздыхал, пил воду и босиком стоял у открытого окна, вдыхая холодный осенний воздух, совсем как когда-то его мать. Жена старалась ему угодить и даже старшая дочь несколько раз приносила собственноручно приготовленное печенье, но от этого дом не стал ему милей .(Надо сказать, Роландо его не раздражал, напротив, Тибайдуллину скорее нравилось, когда тот что-то напевал или насвистывал, внося атмосферу особого, прелестного легкомыслия, которого сам Тибайдуллин был так давно лишен.)

Теперь после работы он повадился ходить в гости, навещал старых друзей, среди них были и Виноградовы с Цыплаковыми. Нельзя сказать, что после трагедии с Горовым-банком они уж так обеднели. Пояса подтянули, это конечно. Но главное, -- лишились надежды разбогатеть, так что только и оставалось смириться, что навечно остались они теперь представителями постылого среднего класса. А средние, они и есть средние. Живущие по средствам. То есть, -- посредственно.

Направляясь в гости, Тибайдуллин покупал что-нибудь – бутылку недорогого  вина, кусок бисквита или какие-нибудь консервы. Если его принимали щедро, выкладывал на стол, чтобы не остаться в долгу. Если нет, -- уносил назад.

Вечер у Виноградовых прошел хорошо. Милка Виноградова угощала его домашним пирогом, перебирала общих знакомых и от души хохотала. Виноградов добродушно подшучивал. Если оба и были озабочены, то неплохо это скрывали. Уходя, Тибайдуллин прикинул стоимость съеденного пирога и оставил Виноградовой шоколадку.     

У Цыплаковых все было иначе. Не беднее, а может, и побогаче, просто, казалось, что поражен в сердце самый дух дома. Во всем была какая-то небрежность – небрежно одета Цыплакова, небрежно прибрано на кухне, небрежно приготовлен невкусный ужин, небрежно вымыта посуда – так что даже между зубчиками вилки Тибайдуллин обнаружил вчерашнюю еду. У большого, упитанного Цыплакова обвисли щеки и это придавало его лицу вид хоть и не старый, но уж очень унылый. Цыплаков все заискивающе поглядывал на Тибайдуллина и уже в прихожей, снимая с вешалки его куртку, сказал:

-- Прости, прости, Костя…

-- За что? – не понял Тибайдуллин.

Цыплаков закатил глаза, пожал плечами, но больше не сказал ничего.

Носик оказался для Тибайдуллина недоступен. Да он и для всех был уже недоступен. Вот кто не потерял во всей этой истории, так это Носик. Даже наоборот. Каким образом это могло произойти, никто не понял. Но оживленно обсуждаемая его квартира была уже практически ничем на фоне остального его благополучия. Он живал в ней редко и недолго, потому что находился теперь, в основном, в местах отдаленных. Говорили, -- чего только у него не было. И дома, и яхты, и вертолеты. Был даже горем, давняя его мечта, состоявший из женщин разных возрастов и комплекций, начиная от самых юных и заканчивая толстыми, старыми шлюхами (ведь Носик был порочен и все знали, что он порочен) и для них скупец-Носик ничего не жалел. У несчастной жены Носика не оставалось выбора. Приходилось терпеть и со всем этим смиряться.

Галку Забелину Тибайдуллин нашел во дворе Дома престарелых. Она работала там дворником, обитала в холодной подсобке, которую тайно обогревала допотопным, пожароопасным электронагревателем, спала на продавленной кровати, свалив на себя ворох чужой, старой одежды, но что совсем удивительно – пребывала в полной гармонии с собой и с миром.

Забелина первая увидела Тибайдуллина и бросилась навстречу, чуть не сбив его с ног. Была она в огромных, на несколько размеров больше, чем надо, резиновых сапогах, первобытных времен лыжном костюме, а поверх – мужском свитере и куртке, и все с чужого плеча. Но в ее голосе, в интонации, в смехе, он услышал колокольчик, знакомый ему еще со студенческой юности. Забелина поила его блеклым чаем, кормила сушками и посвятила в священную тайну кленовых листьев. На одном из них совсем недавно она прочла свою собственную судьбу.

-- А небо? – говорила Забелина звенящим от восторга голосом. – Это надо видеть. Надо рано вставать. Ты не сможешь. Но это надо видеть. Вечером тоже здорово. Но вечером человек устал и не способен к свежему восприятию. Важнее всего – свежее          восприятие, запомни.

Прощаясь с Забелиной, Тибайдуллин подсчитал количество съеденных им сушек, но, главное, те дары, которые она ему сделала, включая кленовые листья и утреннее и вечернее небо, и оставил ей все, что таилось в его портфеле – бутылку недорогого вина, кусок бисквита, банку консервов и маленькую шоколадку.

-- Ну что ты! – сопротивлялась сконфуженная Забелина. – У  меня все есть!

Простившись с Тибайдуллиным, Забелина отправилась навестить мать, она могла делать это теперь в любое время дня и ночи. Другое дело, что для матери Забелиной это стало уже совсем безразлично. Она общалась исключительно с декабристами и в этот священный круг не были допущены ни ее дочь, ни Саша Пушкин. Забелина не могла с этим смириться и старалась посвящать мать в самые мелкие детали своей жизни, надеясь, что мать к ней все-таки вернется. Вот и теперь она описала визит Тибайдуллина самым подробным образом, напомнила кое-какие детали из прошлого и, как доказательство, протянула шоколадку. Но суровая старушка оставалась по-прежнему безучастной, шоколадку съела со спокойным достоинством, а потом заметила:

-- Что-то Бестужев-Рюмин опаздывает…

Не успел Тибайдуллин обойти всех старых друзей, как на него свалилась новая напасть – в квартире появился Горовой. Была ли это фантазия Тибайдуллина или натурально фантом, призрак Горового, трудно сказать, но это видение преследовало его повсюду. «Горовой» ходил по кухне, сидел в любимом кресле старика Тибайдуллина, заглядывал в ванну и туалет, скрипел половицами, бесцеремонно хлопал дверями и даже выходил на балкон покурить. Вначале, каждый раз при виде его, Тибайдуллин испытывал страшное потрясение, порой даже не очень совместимое с жизнью, бежал прятаться, закрывался на все замки, а один раз чуть не надорвался, пытаясь придвинуть к дверям тяжелый шкаф. Но потом этот отчаянный детский страх прошел и сменился такой же отчаянной яростью. Теперь при виде Горового Тибайдуллин хватал первый попавшийся под руку предмет и, угрожающе им размахивая, бросался вдогонку. Как-то он швырнул в него именной отцовский кортик (последняя реликвия, оставшаяся у него от отца). В таких случаях Гооровой на какое-то время исчезал, появлялся реже, особенно после истории с кортиком, но дразнить Тибайдуллина не переставал.

Мелькал он перед Тибайдуллиным и на улице. Было, когда яростный Тибайдуллин, подхватив с земли кусок отколовшегося асфальта, вскочил за ним в отъезжающий троллейбус, чем до смерти напугал публику – двух пенсионеров, студента и беременную женщину с мужем. Женщина подняла такой визг, что муж, сам довольно зверской наружности, дал Тибайдуллину хорошего тычка и выбросил на следующей остановке…

 

Сквернословие в ушах, хоть и с разной степенью интенсивности, но не смолкающее, ужасно мучило Валентина Петровича, несколько дней он просто не мог спать. Перепробовал разные средства, наконец, догадался заливать в уши водку. От этого голоса пьянели, мычали что-то нечленораздельное и на какое-то время затихали. К водке они оказались нестойкими и через неделю упорного воздействия алкоголем деградировали и замолчали вовсе. А Валентин Петрович стал думать, как жить дальше. «Не я этот мир обустраивал, -- думал Валентин Петрович как-то примерно так, -- не мне в нем и распоряжаться. Разочарования и максимализм уже не по возрасту. Остается делать, что можешь, и не ломать голову над неразрешимыми вопросами…» Приняв такое решение, Валентин Петрович вернулся к работе.

Был скудного окраса, серый и теплый осенний день, время после обеда, когда позвонила Римуля.

-- Папа пропал, -- коротко сказала Римуля.

-- Когда? – спросил Валентин Петрович.

-- Наверное, утром…

-- Пропал или, наверное, пропал?

-- Пропал… -- с трудом выговорила Римуля. – Он не пришел обедать, я позвонила на работу, сказали – утром не  приходил…

Валентин Петрович почувствовал, как в сердце впивается холодная, колкая иголка, а в ухе какой-то задохлик прошелестел: «Накось-выкуси!» Еще когда Тибайдуллин жил у него в ведомственной квартире, Валентин Петрович вмонтировал ему в карман куртки маленький чип, красной точкой отмечавший свое местоположение на карте в карманном его компьютере. По этой точке Валентин Петрович и отыскал Тибайдуллина в парке Космонавтов во время злосчастной дуэли с Горовым. С тех пор продвижение Тибайдуллина в пространстве Валентин Петрович не отслеживал – вообще-то он терпеть не мог без дела лезть в чужую жизнь. А чип этот потом просто забыл вынуть. Не прерывая связи с Римулей, Валентин Петрович достал компьютер, величиной с электронную записную книжку, и открыл карту. В пределах города Тибайдуллина не было. Валентин Петрович расширил обозреваемое пространство и расширял его до тех пор, пока не обнаружил Тибайдуллина, красную точку на экране, на пути следования междугородней электрички.

-- Я скоро буду, -- сказала Римуля и отключилась.

Холодая иголка опять впилась в сердце Валентина Петровича, он понял, что красная точка, Тибайдуллин, продвигается в том самом направлении, к той самой реке, на той самой границе, туда, откуда и пошла вся пакость…

Римуля ждала его внизу, у поста дежурного, и ни за что не хотела отправляться домой. Ну а когда узнала, что Валентину Петровичу известно, где может быть отец, вопрос для нее был решен окончательно. С одной стороны она сковывала и тяготила Валентина Петровича, так что он не раз про себя отчаянно чертыхался, но с другой – рядом с ней ему было приятно и как-то радостно.

Часть пути проехали на поезде, довольно поздно уже вышли на небольшой станции и перешли на автовокзал. Нужный автобус уже ушел, и Валентин Петрович долго уговаривал местного таксиста отвезти их в соседний городок. Пришлось заплатить за оба конца. Приехали в городок около одиннадцати, долго блуждали темными, горбатыми, заросшими деревьями улочками, спрашивая у редких прохожих нужное направление. Дом нашли по соседнему, на том, который искали, была сбита табличка. Валентин Петрович отпустил таксиста, повернул расхлябанную щеколду, толкнул скрипучую калитку… В дверь стучали долго. Валентин Петрович было уже подумал, что в доме никого нет, как послышались шаги и на пороге показалась щуплая фигура. Прямо в лицо Валентина Петровича ударил свет карманного фонаря. Его узнали. Фигура вся прямо затряслась –не то от ужаса, не то от гнева.

-- Что вам надо?!

-- Утром вы покажете нам место на реке, куда вас привозили год назад, -- сказал Валентин Петрович.

-- Я не знаю! Я не помню! – закричала старуха. – Уходите!

-- Я не один, -- сказал Валентин Петрович. – Со мной девушка. Уже ночь.

-- Уходите!

Римуля чуть потеснила Валентина Петровича и вышла вперед.

-- Бабушка! – взмолилась Римуля. – Помогите нам! Там должен быть мой отец!

Неизвестно, что больше подействовало на старую укротительницу – жалобный ли тон или слово «бабушка», с которым к ней никто никогда не обращался, только она впустила их в дом, провела в главную свою комнату и включила тусклую, старомодную люстру. Пахло сыростью, грибами и мхом. Укротительница стояла перед ними в мужском нижнем белье, в наброшенной поверху старой вязаной кофте, строго смотрела сквозь старомодные круглые очки. Особую строгость придавали усы – она редко выходила и от этого запускала  себя. Жестом укротительница показала Римуле на куцый диванчик, Валентина Петровича не удостоила даже этим, повернулась и пошла к выходу.

-- Спасибо, бабушка! – крикнула Римуля вдогонку.

Ее голос, наверное, проник укротительнице в самое сердце, потому что даже спина ее дрогнула.

Римуля легла на диванчик и тут же заснула. Валентин Петрович присел к столу…

Вначале у него были совсем другие планы. Вначале, он думал вызвать на станцию машину с погран.поста, там и передохнуть немного, а утром попасть на нужное место без проблем. Но это значило бы – придать всю историю огласке… И не просто огласке. Появление такого, как он, лица, само по себе вызвало бы переполох. И он все раздумывал, все тянул со звонком и, уже подъезжая к станции, окончательно решил не звонить. Вспомнил про старую укротительницу и в карманном компьютере нашел ее адрес.

Красная точка, Тибайдуллин, что-то надолго застряла где-то на окраине городка, и Валентин Петрович решил утром сообразить какой-нибудь транспорт, добраться до реки, до «того самого» места и ждать Тибайдуллина. В том, что он там появится, Валентин Петрович ни секунды не сомневался.

Неподалеку залаяла собака, в углу тихо скребла мышь, Валентин Петрович задремал, облокотившись о стол, но дремал, как хорошая охотничья собака, дремал и не дремал одновременно, вслушивался. Вдруг его прямо-таки дернуло, он подскочил и глянул на экран компьютера – красная точка, Тибайдуллин, была уже около реки. Он глянул на Римулю и, стараясь двигаться как можно бесшумнее, выскользнул из дома. Рассветало. Красная точка на карте, безошибочный внутренний компас, бледное, поднимающееся солнце, для Валентина Петровича этого было больше, чем достаточно. Выскользнул из дома он бесшумно, но проклятая калитка в утренней тишине заскрипела так пронзительно, что Римуля тут же проснулась и, не увидев в комнате Валентина Петровича, бросилась следом. Она видела его вдалеке, бежала за ним по улице и все не могла догнать – так быстро он шел, не могла и окликнуть, холодный утренний воздух обжигал горло. Наконец, он ее заметил и не сдержал вопль досады: «Черт! Черт! Черт!»

С Тибайдуллиным же происходило вот что.

Накануне утром он как всегда отправился на работу и на троллейбусной остановке увидел Горового. Пульс его участился, кровь ударила в голову и на виске заколотилась жилка, как будто сердце его забило в набат: «Вставай, Тибайдуллин, вставай! Твоя жизнь разбита, прошлое поругано, будущего не будет! Вставай, Тибайдуллин! Вот твой враг!»

 Горовой сел в первый подошедший троллейбус и Тибайдуллин, не раздумывая, вскочил за ним следом. Помня историю с куском асфальта, Тибайдуллин всегда теперь носил при себе отцовский кортик, прицепив к ремню ножны. Через куртку он нащупал твердую рукоятку и это его успокоило. Горовой, между тем, не исчез из троллейбуса, как это делал неоднократно, а спокойненько уселся на переднем сидении, лицом к остальным пассажирам, и стал смотреть в окно. Какое-то внутреннее чувство говорило Тибайдуллину, что теперь Горовой от него никуда не денется. И он тоже сел на свободное место в другом конце троллейбуса.

Через какое-то время Горовой поднялся и пошел к выходу, Тибайдуллин тоже встал и через окно троллейбуса с удивлением увидел, что они были уже на вокзале, до которого доехали как-то уж очень быстро.

Тибайдуллин шел за Горовым на расстоянии нескольких метров, расстояние это не увеличивалось и не уменьшалось. Горовой вовсе не намеревался сбежать, напротив, когда их начинала разделять привокзальная толчея, даже замедлял шаг. Прошли длинным подземным переходом, вышли на перрон к поездам. Горовой поднялся в вагон электрички, Тибайдуллин за ним. Горовой опять сел на переднее сиденье, лицом к остальным пассажирам, Тибайдуллин пристроился в другом конце вагона, но так, чтобы Горовой оставался в поле его зрения.

Тибайдуллин был в странном состоянии, не то дремал, не то грезил. Он был, как пьяный, не чувствовал ни голода, ни холода, ни физической усталости, не соображал день сейчас или ночь… То ему казалось, что ветер и дождь хлещут в лицо, то порошит вьюга… Ехал куда-то, сначала поездом, потом на автобусе, блуждал по темным, незнакомым улочкам незнакомого городка, по безлюдным окраинам… Поджидал Горового у каких-то сараев, калиток, чужих домов… Терял, терял, а потом опять находил… Спотыкался, проваливался в какие-то ямы, ушибался сильно, но не чувствовал боли, лежал на куче гниющих листьев и думал о том, что на каком-то из этих листьев, возможно, написана его судьба. Ночь, казалось, была бесконечна.

На рассвете Тибайдуллин оказался на берегу реки. Зыбкий, туманный мир окружал его. Вода неслась рядом, серо-стальная, холодная, в тумане был другой берег. И тут рядом, совсем близко от себя, на расстоянии вытянутой руки, увидел Горового. Тот смотрел на него насмешливо. Сразу как-то холодно сделалось Тибайдуллину, голодно, заболели разбитые колени. А сердце его забило в набат, жалобно задрожала жилка у виска: «Вставай, вставай, Тибайдуллин… вот твой враг…» Холодной, онемевшей, непослушной рукой Тибайдуллин потянулся к поясу, вытащил из ножен отцовский кортик и, собрав все силы, бросил в Горового. Кортик просвистел над его головой и упал в реку с коротким и беспомощным птичьим: п-и-и-у! Тогда сам Горовой все с той же насмешкой на лице ступил прямо в реку, но не провалился, а сделал несколько шагов, как по льду. Он стоял на середине реки и все смотрел на Тибайдуллина с издевательской насмешкой. Но вот ушли под воду и растворились в воде его ноги, потом туловище до пояса, потом до плеч, наконец, руки и голова… Последней перед глазами Тибайдуллина мелькнула его насмешка. Весь он ушел под воду и стал водой, той водой, из которой состоит все живое.

Было уже совсем светло, когда неподалеку от того места остановилась грузовая машина. Из нее выскочили Римуля и Валентин Петрович и бросились бегом туда, где был, а, вернее, уже не было Тибайдуллина. Тибайдуллин сидел, прислонясь спиной к обрывистому берегу, в его открытых глазах отражалась река с бегущими над ней облаками, а на лице застыла детская удивленная улыбка.

 

 

 

         Р

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

           

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

||||